Сперва в лавке отца продавалась провизия; потом показалось естественным расставить столы, стулья, превратить заведение в ресторан без претензий; потом лицензия первого класса привела скудную пьющую клиентуру, законно позволив сидеть за спиртным до полуночи. Для каждого члена семьи все это означало долгий день, но никто, собственно, не возражал: дети китайских тукаев с экономностью, свойственной своей расе, находили удовольствие и разнообразие, где только можно. Жизнь проходит не в каком-нибудь далеке от кофеварок и кассовых аппаратов; жизнь там, где живешь.
Роберт Лоо, вполне довольный, сидел за стойкой напротив циклорамы банок с молоком и солонины. В заведении, на реестрах поставщиков, на рекламе напитков, сиял яркий солнечный свет; тараторили два младших брата, делавшие заказы. Одинокий малаец дул в блюдце с черным кофе. На улице все краски, все языки Востока. Однако Роберт Лоо смотрел на мир реальнее, воспринимал больше красок и звуков, чем содержалось в любом заведении или на улице. Контрапункт двух флейт, внезапный звонкий острый цитрусовый привкус гобоя, — слуховые образы такие живые, их волнующее сотворение так пьянит, что испепеляется внешний мир. Только услышав снаружи отрывок слабо просвистанной песни или кантонский крик младшего брата — мелодичный, на грани музыки, — Роберт Лоо хмурился. Его раздражало, что попадающие во внешнее ухо звуки так мешают. Он еще не идеален; только оглохнув, подобно Бетховену, обретет полную власть. Но борьба и копанье в грязи на протяжении четырех-пяти последних лет доставляли удовлетворение. Небольшая библиотечка музыкальных учебников в спальне, помощь Краббе; первое озарение, когда другой англичанин, Эннис, впервые познакомил его с музыкой, напитал звуками записей, своего пианино, — можно терпимо смотреть на все это. Теперь он свободен или почти свободен. Сам себе хозяин.
Только что-то связанное со скрипичным концертом его тревожило. Постоянно навязывался визуальный образ солиста. Он видел исполненье концерта, и, хотя оркестр оставался в тени, пальцы солиста, рука солиста были жутко живыми, как во сне или в лихорадочном забытьи. Пальцы сильные, длинные, рука обнаженная, сзади мерцает какая-то фотопленочная синева. Запястье выгнуто дугой, пальцы на струнах, потом сама скрипка, коричневая, полированная, воткнутый в нее подбородок солиста. Он изумленно увидел, что это женщина. Кто? Может быть, воспоминание о каком-нибудь фильме, об иллюстрации в книге про знаменитых музыкантов? Роберт, открыв рот, уставился в большое сверкавшее зеркало напротив. Висело оно чересчур высоко, чтоб он в нем отражался; виднелась там только полка со стеклянными пивными бутылками да вертевшиеся лопасти потолочного вентилятора. Но вторженье трехмерного мира изгнало видение. Он вернулся к писчей бумаге, набросал пассаж соло с тройной паузой, потом вдруг руки его коснулись длинные пальцы, указывая, что это непрактично: видишь, не получится вот так вот растянуть пальчики; видишь, надо будет ведь первым пальцем дотянуться досюда…
С улицы вошел отец, Лоо Кам Фат.
— Ну, везут, — сказал он. Отец не говорил по-английски, не носил христианского имени. Не возражал, что его старший сын говорит по-английски — это шло на пользу торговле, — не возражал против принятия христианства некоторыми своими детьми, — торговле это не вредило. Торговля, азартные игры, время от времени женщины, — мужская жизнь. Отец только что выиграл сорок долларов, поспорив, что птица на дереве напротив лавки Нга на сей раз пропоет пассаж не из трех нот, а из четырех. Значит, в нем жил рудиментарный интерес к музыке. Выигрыш в то утро служил добрым предзнаменованием для его нового предприятия. Для предприятия, которое он держал в секрете, мысль о котором возникла внезапно; оно может обрадовать его старшего сына, так как тоже связано с музыкой, а он знал о любви или об определенной привычке к музыке своего старшего сына. Лоо Кам Фат просиял, потер тукайское брюшко и повторил: — Сейчас привезут.