Выбрать главу

Нужна борьба. А у него, как видно, уже нет сил.

20 июня. Соседская девочка заметила: Николай Евграфович унес в лес какой-то сверток. Неужели расстался с самым дорогим, привезенным из Москвы по этапу? Тогда есть все основания опасаться за трагический исход.

21 июня. Сегодня Николай Евграфович отправил какое-то письмо. Родным? Едва ли. Он с ними порвал еще в юности. Скорее всего Марии Германовне.

Мы виделись утром. Он был совершенно спокоен, улыбнулся и сказал:

— Через неделю можно идти за черемшой…

А днем дочка хозяйки принесла соседу-ссыльному прощальную записку.

— Дядя Коля, — сказала девочка, — пошел в Глубокую падь.

Сосед и его жена-врач побежали по следу… Не успели догнать. В нескольких шагах от них за елками раздался выстрел. Послышался стон…

Когда я прибежал туда, его уже перевязали. Несчастный оказался нетранспортабельным: тронешь грудь — скрипит зубами от боли. Пришлось сходить за морфием.

Пуля прошла под сердцем и, как видно, застряла в позвоночнике.

Прибежало еще несколько человек.

Женщины рыдали.

Николай с трудом шевелил запекшимися губами:

— Не надо…

Все поняли — «Не надо плакать». А потом услышали:

— Жи-ить…

Так раненые просят пить.

Из елок сделали носилки, перенесли в избу, уложили в кровать.

Почувствовав после морфия облегчение, Николай с полузакрытыми глазами заговорил, будто сам себе:

— Не надо было… Жить бы мне. Впереди столько работы…

24 июня. Вчера похоронили нашего честнейшего, измученного болезнями и происками негодяев друга. Человека с большой буквы. На кладбище запрещено хоронить самоубийц и неверующих. Погребли мы его возле кладбищенской ограды.

Умер в сознании, и смерть была мучительной.

Незадолго до кончины глаза его остановились на моем лице. Он вспомнил друзей и попросил передать, что умирает не от разочарования, а с полной беззаветной верой в жизнь. Только сил нет. Больной, дескать, уже никому не нужен. Просил так и написать «Старику».

Еще сказал:

— Про… щайте. Живите все. Вы увидите наше красное… Знамя высоко, свободно… А я… Десять лет… по тюрьмам. Силы кончились. Не мог… Не нужен больше… никому. Прощ…

Не договорил.

Я закрыл его глаза.

Страшно подумать — трагедия на этом не кончилась. Когда мы пошли заявлять о его смерти, полицмейстер сказал, что получена депеша: М.Г.Гопфенгауз разрешено переехать сюда.

27 июня. До сих пор не могу прийти в себя — Мария Германовна, вероятно, уже в дороге. Приедет… к могиле.

Не случилось бы еще одной беды…

30 июня. Выполняя последнюю волю покойного, продал его книги и расплатился с лавочниками. Не хватило. Соберем и доплатим: пусть не поминают лихом.

Архив приготовил к пересылке «Грызуну»[3]. Он отберет самое ценное и передаст «Старику». Покойный не хотел обременять черновой работой до крайности занятого человека.

Пока не знаю, каким путем отправить корзину. Почта не примет из-за неподходящего объема и веса. И не привлечь бы внимание враждебных глаз. Найти бы надежного человека, который по пути довез бы до Красноярска, а там перешлют.

1 июля. Покойному пришло письмо без обратного адреса. Куда его девать? Мы решили вскрыть. Там, помимо всего, лежала четвертная, старая, помятая, чтобы не хрустела под пальцами, не прощупывалась сквозь конверт. Видна привычка к конспиративности. Кто прислал? Почтовый штамп Подольска. Московской губернии. Подписано буквой А. Мое внимание привлекли строки: «Вы вспомните меня. Мне вы подарили свою карточку перед отправкой в Сибирь тюремного вагона. Храню ее». Почерк женский.

Отправительница надеялась, что от нее-то Николай Евграфович примет эту небольшую денежную помощь.

Эх, если бы пораньше!..

Мне подумалось, что прислала деньги старшая сестра «Старика». Перешлю ему письмо и спрошу, как поступить с 25 рублями? Израсходовать бы их на оградку и памятник.

2 июля. Наконец-то мне разрешено оставшиеся полтора года отбыть в Чите.

Как я ждал этого ответа! Но, получив его, даже не обрадовался, словно присвоил то, что по праву принадлежало Николаю.

Не уеду, пока не соберу достаточно денег и не поставлю памятника.

О Марии Германовне нет вестей. Где она? Через неделю может приехать.

И ничего-то бедняжка не подозревает!

Глава третья

1

Перед петровым днем в доме Зыряновых целую неделю пахло солодом и хмелем.

Варламовна, выстлав пшеничной соломой стенки глиняных корчаг, — каждая по полтора ведра! — влила в них солодовую болтушку и задвинула в печь. Там корчаги прели целый день. Когда упревшая болтушка покрылась бугристой и темной коркой, она, вооружившись громадным ухватом, вытащила корчаги, влила в них кипятку, поставила на деревянный желоб, вынула затычки, и глянцевито-черное сусло потекло густым ручейком. Сдобренное медом, закваской да золотистыми гроздьями хмеля, привезенного из лесной чащи, сусло превратилось в пиво.

Пиво бродило так бурно, что терпкий аромат щекотал ноздри. Варламовна чихала и, крестясь, пощелкивала языком:

— Заиграло пивцо славненько! Справим престольный праздничек! Не хуже других…

Владимир Ильич и Надежда Константиновна, отложив рукописи, занялись поисками новой квартиры, — хотелось съехать с этого двора до большой «гулянки» хозяев. Но подыскать удобные комнаты было нелегко.

Симон Ермолаев, волостной казначей, узнал о тщетных поисках, когда выдавал «политикам» по восемь целковых «кормовых». Ульянову попенял:

— Что ж мне-то не сказали? Не последний человек в деревне — мог бы давно присоветовать.

— Не привыкли к властям обращаться за советами.

— Сами с усами — люди гордые. А я не стражник Заусаев. Я — по-человечески. И есть квартирка добренька. — У Симона Афанасьевича блеснули в усмешке широкие зубы. — Ко мне в соседи!

И казначей рассказал: уехал прежний волостной писарь, скоро увезет семью — освободятся хоромины, каких не сыскать, почитай, во всей волости! На манер городских! Такой дом хоть в Красноярск перевози, и то не стыдно. Красивее, чем у него, Симона Ермолаева.

— Я знаю. — Владимир Ильич повернулся к Надежде Константиновне, и голос его наполнился особой значимостью. — Дом строил для себя декабрист Фаленберг!

— А теперешняя хозяйка — вдова, Парасковья Олимпиевна, — продолжал Симон Афанасьевич. — С малолетками мается: парнишка да две девчонки. Им одной горницы хватит. Покамест сам-то Петров был, справно жили. Вон какие амбары!..

— Амбары нас не интересуют. Поспешите выдать деньги. Крупской и мне.

— Крупской не прислали.

— Как не прислали?! Она здесь уже больше семи недель. И прошение было отправлено своевременно.

— Узнавайте у господина исправника.

Вручив Ульянову его «жалованье», казначей помял пальцами бритый подбородок, покрутил ус и, подняв глаза на Крупскую, неожиданно предложил:

— Из своих могу… До вашей получки…

— Как-нибудь обойдусь, — ответила Надежда Константиновна. — Не привыкла одолжаться.

— Я для блага… Без всяких процентов.

На улице Владимир Ильич дал волю своему возмущению:

— Вот они, кулацкие уловки! Любезность с дальним прицелом!

— Пытаются поставить в зависимость?

— Да, пригреть, приручить. И, к сожалению, им иногда удается. Делают всякие поблажки, даже дочерей выдают за ссыльных. А там — и пропал человек!..

— Борьба всюду и во всем.

— А нам, Надюша, кажется, повезло! — Владимир вернулся к разговору о квартире. — Вовремя уехал старый писарь. Дом декабриста по внешнему виду, действительно, лучший в селе! И на берегу Шушенки.

2

Новую квартиру пошли смотреть втроем.

В проулке их увидел Минька; подымая пыль черными ногами, покрытыми цыпками, побежал навстречу. Владимир Ильич схватил его под мышки, щупленького, с заострившимся носиком, с тонкой, словно стебель подсолнечника, шеей, и, приподняв, посмотрел в бледноватые, как здешние робкие фиалки, маленькие глаза: