Выбрать главу

Высотомер показывал восемь тысяч семьсот футов.

- Далеко еще до побережья, Клинт?

- Теперь, пожалуй, не больше десяти минут. Вы должны скоро его увидеть.

- И сколько, ты говоришь, нам оттуда?

- Пятьдесят минут, а может, немного больше, судя по тому, как стучит номер один.

Я посмотрел на бензиномеры, произвел некоторые подсчеты и сказал:

- Видимо, придется эти жалкие останки посадить на воду.

2

Вскоре я увидел берег - вначале он показался мне длинной кромкой тени, отброшенной облаком; теперь я уже сомневался в правильности принятого решения лететь до последней возможности, а потом совершить посадку на воду. С развороченным носом "Тело" не удержится на поверхности моря, наберет воды и затонет. Я и понятия не имел, что происходит на море, не катятся ли по нему высокие волны с гребнями пены, похожими на космы безумной женщины. Мне припомнилось несколько случаев посадки на воду в авиагруппе: трое утонули... Все члены экипажа утонули... Все спасены... Шестеро утонули... Я попытался припомнить практические занятия на суше, посвященные вынужденным посадкам на воду, но припомнил лишь наши шутки о море грязи, в которую мы ухитрялись попадать, и скуку, которую испытывали на этих занятиях, ибо кто мог подумать, что подобное когда-нибудь действительно случится с нами?

Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное "Тело" рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:

- Что ж, если хочешь.

Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:

- Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?

Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу:

- Я останусь на самолете до последней минуты, а потом попытаюсь совершить посадку на воду. Так делали другие. так попробуем и мы, - и добавил: - Кто хочет прыгать сейчас - пожалуйста.

В самой своей вежливой манере Малыш ответил:

- Если не возражаете, лейтенант, я прыгну.

На коленях у меня лежал планшет Мерроу с картой, и я сказал:

- Мы только что пролетели над городом под названием Сант-Никлас; по-моему, под нами сейчас находятся фермы; не открывай парашют слишком скоро.

Я еще помнил, как, подобно ленте, извивалось в воздухе изломанное тело Кози, когда он выбросился из машины Бреддока.

- Спасибо, сэр.

Он уже не обращался ко мне по имени. Это были его последние слова. Он выбросился на парашюте, и позже мы слышали, что его убили сотрудничавшие с врагом бельгийцы.

3

Я увидел, как сверху снижаются три звена немецких самолетов, и подумал, что наши истребители отогнали их от "крепостей". На нас немцы не обратили внимания.

У меня онемели ягодицы. В правой щеке чувствовалась колючая боль.

Береговая линия, где смешивалось зеленое и голубое, теперь виднелась отчетливо. Море под ясным небом отливало голубым, и это вызывало ощущение благодарности: не думаю, что я смог бы посадить машину на серовато-бурую жидкость, над которой мы так часто пролетали. На юго-западе море пылало, зажженное лучами заходящего солнца.

Мерроу зашевелился, я взглянул на него, обессиленно развалившегося в кресле второго пилота, на его раскрытый рот, и почувствовал, как мою грудь, словно железные обручи, сжало сожаление. Я с трудом заставил себя посмотреть на него. Три дня я ненавидел Мерроу, но сейчас мог думать о нем только как о замечательном летчике, каким он и был когда-то, - склонившемся над штурвалом, надменном, спокойном, и вспоминать, как он, играючи, кончиками пальцев, управлял всей мощью нашей "летающей крепости". Я попытался понять, что сломало Базза. Его доконало бормотание Фарра; возлюбивший войну герой не мог перенести ничего, что свидетельствовало бы о страхе. Но в нем явно что-то надломилось еще задолго до окончательного краха, после которого он впал в оцепенение. В общежитии или в клубе, уютно расположившись за бутылкой вина, мы часто толковали о чувстве страха и сходились на том, что в полете, а тем более в минуты опасности, редко кто сохраняет полное самообладание. Страх был постоянным фактором; варьировалась лишь способность человека противостоять ему. То, что называется мужеством. Страху были подвержены все, мужеством обладали лишь немногие. Так считали все мы, за исключением Мерроу, который заявил, что наши рассуждения - куча дерьма и что в самолете он ничего не боится. Тогда и я и другие называли его лжецом. Но сейчас, с помощью Дэфни, я убедился, что он не лгал. Он не только не испытывал страха в бою; он наслаждался во время рейдов, он просто блаженствовал и, возможно, в конце концов стал бояться не схваток и убийств, а своего наслаждения ими. Чтобы наслаждаться, пусть даже ужасом, надо было жить, и сколько бы он ни кричал, как замечательно пользуется жизнью, в глубине души, мне кажется, Базз пришел к выводу, что жизнь невыносима. Для меня смерть была ужасом, для Мерроу - пристанищем. Макс оказался в этом пристанище раньше него, и Базз не мог этого перенести. Его опять обошли. Кроме того, "Тело" - его тело, как он воображал, раскрылось, чтобы впустить смерть. Он был сломлен. Он считал, что сила и мужское достоинство - его и

сключительная привилегия, и вот теперь он лишался ее. Из-за внутреннего стремления к смерти, о существовании которого он и сам не подозревал, Мерроу с полным безразличием встретил свое развенчание. Теперь он спешил в свое последнее убежище. Подобно тому как Прайен (по мнению многих из нас) симулировал болезнь, чтобы уцелеть, так Мерроу с мрачным упорством шел навстречу смерти, которой он хотел, сам того не зная.

Это было страшное зрелище. Я припомнил, как он вместе с Бреддоком весело мчался по полю с ведром углей из кучи золы, высившейся позади солдатской столовой; как, широко улыбаясь, возвращался в строй с полученным орденом, в то время как летчики шумно приветствовали его, а медицинские сестры размахивали своими шапочками; как он таращил глаза, рассказывая о счастливицах, прикладывающих щечку к его восьмидолларовой подушке. И искренне поверил в его кажущуюся несокрушимую жизненность, и, боюсь, он сам поверил в нее. Сейчас Мерроу казался дряхлым стариком, который с нетерпением всем существом ждал своего последнего часа. Его лицо выражало чуть заметное удивление.

Раньше я ненавидел Мерроу, но сейчас, глядя на него, испытывал лишь отчаяние. Ни гордости, ни радости не ощущал я от того, что занимал его место.

Сейчас, вспоминая все это, могу сказать, что в те минуты я почти не испытывал страха. Мы все еще летели над побережьем в изуродованном самолете, который все равно не мог дотянуть до Англии, но вот-вот должны были покинуть вражескую территорию и, теряя высоту, опускались все ниже и ниже, в сопровождении четырех "спитфайров", летавших вокруг нас в радиусе двух миль. Почему же я испытывал сейчас меньший страх, чем даже в тех случаях, когда нам угрожала гораздо меньшая опасность? Думаю, что это объяснялось моими чувствами к тем, кто еще оставался со мной: к Хендауну, Хеверстроу, Лембу, Фарру, Брегнани, к телу Брандта, к еще живой оболочке Мерроу. Возможно, мужество и любовь - одно и то же. Я терпеть не мог Макса, думаю, даже ненавидел его. Но вместе с тем, должно быть, беспокоился за него, потому что боролся за его жизнь. (Безусловно, перед самым концом - слишком поздно! - взгляд Макса выражал мужество, или, иными словами, ллюбовь.) Фарр меня совершенно не интересовал. Мерроу - так мне казалось до сих пор - я ненавидел. И все же они не были мне вовсе безразличны. Любовь, как страх и гнев, то разгорается, то затухает в нас, и, наверное, в тот день она была достаточно сильна во мне, чтобы заставить действовать, хотя я чувствовал себя отвратительно, отвратительно, отвратительно.