Выбрать главу

Все это происходило под небом, где проносились рваные облака, гонимые обычным для этого времени года бризом, в глубоком молчании, нарушаемом лишь хлопаньем блестящего нейлонового конуса на диспетчерской вышке да бормотанием полковника и генерала, и произвело на меня сильное впечатление. Нет, я, пожалуй, не испытывал особой восторженности - к ней примешивалась какая-то острая боль, но в то же время жизнь казалась мне прекрасной.

Из Саутпорта мы вернулись в субботу на прошлой неделе; Дэфни немедленно приехала в Бертлек, и после разлуки счастье вновь обладать друг другом было поистине безмерно. Она пробыла со мной до четверга; вдвоем мы наслаждались покоем. Только в четверг утром она уехала в Кембридж закончить кое-какие служебные дела. Вид Линча встревожил меня, я застал его побледневшим, осунувшимся и апатичным; он больше не читал поэм и не выступал по местному радиовещанию со всякими курьезными объявлениями; глядя на своего измученного друга, я почувствовал, как все же освежил меня отдых. Вот так же бы отдохнуть и Линчу. Встреча с сержантами нашего экипажа после недельного отсутствия получилась даже волнующей. Прайен вернулся с чем-то вроде хронического поноса, и я навестил его в госпитале, где ему давали сульфагуанадин; он тискал мне руку и со слезами жаловался, что состояние здоровья скоро лишит его возможности летать в составе экипажа, лучшего на всем европейском театре военных действий. К моему удовольствию, Мерроу отчасти, видимо, обрел свой прежний темперамент. Дней через четыре-пять после нашего возвращения он обнаружил, что Батчер Лемб, беспокоясь о собственной безопасности, стащил со списанного самолета солидный кусок бронеспинки и прикрепил его болтами к стенке радиоотсека; в крайне язвительных выражениях Мерроу приказал Лембу сорвать броню и стоял около него, пока тот не снял гайки со всех болтов. В другой раз, когда нас инструктировали, как закладывать листовки в бомбовые отсеки ("Коробки с листовками должны крепиться к самым верхним бомбодержателям, а если возможно, то и к бортовым" и т.д.), Базз крикнул, что он никогда, никогда не вылетит с бумагой для сортиров в бомбоотсеках своего самолета.

Но, думаю, мое хорошее самочувствие объяснялось тем, что после "пикника", то есть после Четвертого июля, "Тело" еще ни разу не вылетало в рейд, а ведь было уже двадцать третье число.

После "Пурпурных сердец" и "Авиационных медалей" (я все же не вытерпел и потихоньку заглянул в обитую вельветином коробку со своей "Авиационной медалью" и с забившимся сердцем прочитал напечатанный на мимеографе бланк, где говорилось о мужестве, проявленном мною в боевой обстановке) из строя вызвали несколько человек, действительно заслуживших награды. Бинзу вручили крест "За летные боевые заслуги", а когда такой же крест заочно получил Сайлдж, по шеренгам каре словно пробежала дрожь. Бреддок был посмертно удостоен ордена "Серебряной звезды". Церемония происходила в полном молчании; со воего места я слышал только, как шумит ветер, надувая конус на диспетчерской вышке.

Затем произошло нечто такое, чего я никогда не забуду. Для получения награды вызвали Мерроу. Как только генерал поднял руки, собираясь приколоть ленту к кителю Базза, в задних шеренгах (не в нашем экипаже, а совсем в другой стороне) кто-то тихо, приглушенно, словно чревовещатель, и, скорее всего, в насмешку крикнул "ура!". К первому голосу присоединился второй, восклицания зазвучали все громче и, наконец, слились в сплошной рев одобрения; со всех сторон послышался смех, каждый выражал свои чувства, как мог. Медсестры махали белыми шапочками. Кто-то пронзительно свистел, как в тот вечер, когда Боб Хоуп выступал вместе с другими артистами в солдатской столовой. Я обнаружил, что тоже кричу, что на глазах у меня слезы и что я шлепаю Макса Брандта по спине.

Мерроу вернулся в строй со своей обычной ухмылкой, наклонился ко мне и на ухо сказал:

- Ты видишь медсестер, вон тех, что размахивают шапочками? Я их тоже ублаготворю, каждую по очереди.

Неужели весь этот шум поднялся в честь Мерроу? Неужели им действительно так восхищались? Не знаю. По-моему, первое "ура!" кто-то крикнул просто ради смеха; характер общей насмешки носил и поднявшийся затем шум. Слишком уж смеялись люди. Возможно, впрочем, что так они выражали свое сочувствие Мерроу, которому начальство предпочло Бинза, однако сейчас, когда минуло столько времени, я могу беспристрастно сказать, что Мерроу не имел ни малейшего шанса стать командиром авиагруппы; сомневаюсь, чтобы начальство вообще когда-нибудь рассматривало его кандидатуру. Возможно, шум объяснялся тем, что Мерроу, видите ли, слыл таким типом, который был способен даже во время инструктажа крикнуть, что он отказывается лететь с "туалетной бумагой". Возможно, в столь шумном чествовании Мерроу нашло выход общее приподнятое настроение, - я тоже испытывал его, стоя на плацу, - то редкое хорошее чувство, что обязательно требовало своего выражения и неизбежно должно было найти какой-то предлог, чтобы выплеснуться наружу. Возможно, наконец, что все происходившее представляло собой гневный протест против абсурдности официального спектакля, ибо мы-то знали, кто сбережет свою шкуру, а кто нет, и, кроме того, каждый всем своим сердцем ощущал, что хоть сегодня-то он еще жив. Мужество, героизм... Какими фальшивыми казались нам эти напыщенные слова!

Сам же Мерроу воспринял все очень просто: как доказательство того, что он лучший летчик во всей авиагруппе.

- А ты слышал, кто-нибудь приветствовал этого ублюдка Бинза? - поинтересовался он позже.

После того как нас распустили, Мерроу показывал "побрякушку" - так он называл свою награду - всем желающим: бронзовый прямоугольный крест на квадрате из расходящихся лучей с наложенным на него четырехлопастным воздушным винтом. На тыльной стороне была выгравирована надпись: "Капит. Ум. Мерлоу - за храбрость в бою". Кто-то, как обычно, напутал, и великая армейская машина, будь она проклята, заново окрестила своего героя.

13

Я провел вечер с Линчем. Я спросил его, что он испытывал, когда чествовали Мерроу.

Дикое ликование, ответил он, какой-то экстаз, спазмы в груди, желание расплакаться. Он тоже что-то орал. Но, добавил Линч, в те минуты он и не вспомнил о Мерроу, было в этом что-то противоестественное, мрачное и одновременно комичное - хвастун и сквернослов Мерроу с огромной головой и маленькими ногами, получающий символ извечных человеческих усилий отстоять мосты, крепости и возвышенности в борьбе со своим злейшим врагом - человеком. По мнению Линча, сцена на плацу должна бы подсказать генералу, что ему надо поскорее вернуться в Лондон, к своему привычному комфорту. Щелканье конуса на ветру словно поторапливало генерала. "Очень странно, - заметил Линч хриплым, усталым голосом. - Будто кто-то другой воспользовался моей глоткой".

Позднее, уже вечером, мы заговорили о храбрости, и Линч внезапно сказал, что во время боевых вылетов его терзают приступы дикого страха. "Да, да! - сказал он старческим голосом. - С самого первого рейда". Нечто подобное замечалось за ним даже в его безоблачные дни, когда он выступал по нашему радиовещанию. Он не сомневался, что когда-нибудь сами откроются люки и он вывалится вместе с ними в пустоту, или самолет вот-вот взорвется, или развалятся стенки "крепости". Страх то усиливался, то ослабевал, иногда Линч целыми днями не мог избавиться от него, иногда же почти вовсе не испытывал.

- Ну вот, теперь ты знаешь, - закончил он и взглянул на меня, словно стыдясь.

Я решил в тот же вечер, прежде чем лечь спать, зайти к доктору Ренделлу и настойчиво попросить его отстранить Линча от полетов.

Кид ушел, а я почувствовал себя на седьмом небе при мысли о том, как хорошо у меня все сложилось. Дэфни! Любимая! Какой же я счастливчик! Не знаю почему, - может, из-за того, что когда я возвращался в общежитие, на базе объявили состояние боевой готовности, - я решил отложить до утра разговор с доктором о Киде. Разговор так и не состоялся.