Когда шаги надзирателя удалялись или когда доносились голоса других арестантов, уже можно было чувствовать себя в относительной безопасности на несколько минут и за это время тихонько поговорить. Мы «вычислили» график обхода и приема пищи нашими надзирателями и научились определять их местонахождение по звуку шагов. Вообще возникало впечатление, что из-за вечной тишины у нас изрядно обострился слух. Довольно скоро мы могли уже сказать, куда и кто идет. Впрочем, имен мы почти не знали; просто дали каждому кличку. Скажем, Лошадиная Морда или Мэри — это был надзиратель, которого мы особенно ненавидели. Своей бесшумной походкой он смахивал на евнуха. Один из тех, кто специально носил башмаки на резиновом ходу, чтобы застать врасплох.
Мы сидели тут как раз оттого, что в нарушение табу осмелились слушать недозволенные речи, и здешний запрет на общение казался не без выверта уместным — пусть сами тюремщики могли об этом и не догадываться. Мы выдержали два года лагерей именно благодаря общению, бесконечным разговорам; и потребность знать, что происходит в мире, была сейчас особенно жгучей.
При выводе на работы мы с Фредом обычно попадали в разные команды, на разные объекты, и это позволяло нам сопоставлять свои наблюдения, украдкой и строго шепотом. Вообще же в рабочих командах все как один старались поговорить с как можно большим числом сотоварищей, и режим тишины серьезно страдал от этих бесчисленных коротеньких диалогов.
Разговоры по необходимости касались в первую очередь среды обитания. Кого там перевели в дальнюю камеру? На какие работы выводят? Что за новеньких вчера пригнали? Говорят, Билл при смерти?..
Складывая разрозненные кусочки воедино, очень медленно, черепашьими темпами, как бы протирая дырочки в закрашенном окне, мы смогли урывками «заглядывать» в мир за пределами блока D — и становилось ясно, до чего плоха вся ситуация, до чего опасно вообще находиться в Утрамской тюрьме. Мы не знали уровень смертности, но отлично видели, что кого-то уводят и он не возвращается. Никто понятия не имел, куда деваются эти люди; может, в совсем другую камеру, еще хуже? под землей, в полнейшей темноте? или их попросту убивают?
К середине декабря 1943-го мы сумели определить, что Утрамская тюрьма представляет собой ряд параллельно расположенных блоков и что военные арестанты содержатся в двух из них, а именно C и D. За очень высокой стеной находились другие блоки, тоже подконтрольные японской армии, только для гражданских. За какие грехи сюда сажали, мы и вообразить не могли. Судя по всему, в нашем блоке содержалось порядка тридцати арестантов. Надежным индикатором занятой камеры было ее включение в список сбора поганых ведер по утрам. Наверное, каждый в нашем блоке попал под японский военный трибунал за «антияпонские нарушения», начиная от побега или саботажа и заканчивая более зрелищными преступлениями. К примеру, ходили слухи, что некий солдат угодил сюда за попытку угнать самолет, чтобы перелететь на нем к союзникам.
Мы также выяснили, что в нашем блоке — прямо в камерах — частенько умирали люди, что немудрено при таком сочетании болезней, жестокого обращения и голода. Однако сильнее всего волновала, не давала покоя информация, что кое-кого из особо тяжелых больных вообще этапировали из тюрьмы. Была слабенькая надежда, что несчастных переводили в Чанги, где якобы имелся специальный лазарет. Что же касается прочих слухов, то они выглядели куда менее правдоподобными на фоне той уверенности, что нет на свете места хуже.
Если кому-то покажется странным, что и так уже пленных дополнительно сажают за решетку, то на это есть ответ: нас попросту перемещали на более низкий круг ада. Здесь живых превращали в призраков, в умирающие от голода и насквозь больные существа, от которых остался разве лишь костяк.
Но как и везде — что на ТБЖД, что в лагерях — находились и такие, в ком теплилась человечность, и эти люди шли на большой риск, оказывая нам помощь. Встречались надзиратели, кто старался просто держаться в стороне. Кстати, того гунсо, который сторожил нас в Бангкоке, где мы ждали трибунала, вскоре самого перевели в Утрамскую тюрьму. Так вот, он лично снял с меня шины и бинты, когда мои руки достаточно зажили, а длинную ложку забрал лишь после того, как я его заверил, что теперь могу справляться сам. Зато другие его японские «коллеги» были ленивыми, жестокими солдатами, которые могли вдруг избить нас от нечего делать или по самомалейшему, невинному поводу. Такого насилия от скуки здесь хватало с избытком.