Так или иначе, отнюдь не все можно было поправить в нашей больнице. У кого-то отказывались работать конечности. Я, например, не мог быстро писать, у многих до опасной черты ослабло зрение. Некоторые заболевания были эндемическими. Слейтер страдал от жуткой дизентерии. И все же наше физическое состояние потихоньку улучшалось.
Бон Роджерс проводил утренний обход в лучших врачебных традициях, расточая лучи властности и уверенности, а нас взял под самое пристальное личное наблюдение. Санитары давали все необходимые медикаменты — когда они имелись. Меня ежедневно пичкали каким-то варевом с рисовыми отсевками, теми чешуйками, которые отшелушиваются при обрушении зерен. Их трудно проглотить, и они такие сухие да легкие, что на воде плавают горкой, зато в них много диетических волокон и витаминов. Я старательно уплетал эти чешуйки, щекотавшие мне пищевод.
При обходах доктор Роджерс давал нам также картину текущих событий на фронтах. За время, которые мы провели в Утраме, англичане и американцы успели высадиться в Европе, русские отбросили немцев аж до Варшавы, а японцев смахивали с Тихого океана, гнали в Бирме и Китае. От таких новостей тянуло прыгать — и тут же вскидывал голову страх. Лишь при скоротечном окончании войны у нас имелся шанс дотянуть до победы, но как насчет мстительности японцев, когда на горизонте они увидят флот вторжения? Даже если союзники завалят Сингапур бомбами, на военнопленных обрушатся репрессии — и в первую очередь на тех, кого осудили за те или иные «преступления». Стало быть, наилучшей стратегией будет такая: день и ночь — сутки прочь, живи, пока живется. Однако как бы мы ни хорохорились, как бы ни подбадривали нас наши товарищи, на задворках сознания таился вечный страх, что надзиратели из Утрамской тюрьмы могут в любой момент заявиться к нам, в Чанги, ради так называемого медицинского освидетельствования — на их собственный манер.
Хотя мы принципиально, со всей тщательностью избегали задавать дурацкие и лишние вопросы, было совершенно ясно, что отнюдь не японские охранники любезно снабжали Бона Роджерса информационными сводками. Где прятали приемник, кто на нем работал — тема, конечно, любопытная, но мы в первую очередь молились за этих ребят, чтобы они были более осторожными или хотя бы более везучими, нежели мы.
Днем мы старались читать и отдыхать. В Чанги нашлось немало книг, целая библиотечка, изумлявшая пестротой и разношерстностью своего состава: религиозные трактаты, викторианские романы, томики Хью Уолпола, Сомерсета Моэма, братьев Поуис, Арнольда Беннетта… Эти книги ходили по рукам в душном, пропотевшем тюремном городке, пока не разваливались на листики. Поскольку численность «населения» Чанги никогда не падала ниже 3 тысяч человек, а частенько добиралась и до 5 тысяч и так как японцы практически не вмешивались в самоуправление, организованное военнопленными, культурная жизнь у нас бурлила похлеще, чем в большинстве заштатных городишек.
В Чанги работали кружки филателистов и любителей изящной словесности, дискуссионные клубы — и даже яхтенный. Правда, целиком и полностью на земле, зато специально для моряков, тосковавших по своей стихии. Все как могли использовали собственные воспоминания, чтобы поддерживать и развлекать себя и других.
Сидя на втором этаже ББ, мы не могли принимать участие в спорах о послевоенном устройстве мира или как надо понимать эволюцию, но уж что-что, а книги у нас были. В тюрьме имелась даже переплетная мастерская, где «лечили» зачитанные томики, проклеивая их самодельным клеем, густой жижей из разваренного риса или костяного бульона. Собственно обложки делали из старых тюремных архивов, которых тут было навалом. Обвинительные заключения на каких-то индийских пиратов, написанные каллиграфическим почерком в безмятежные колониальные деньки, превращались в обложки для Джона Беньяна, Уильяма Блейка и Даниеля Дефо. На ощупь проклеенные листы довольно толстые, тяжелые и грубые, но при всем при этом очень прочны; кое-какие из этих книг до сих пор со мной.
Среди них есть и филателистический каталог Гиббонса за 1936 год, «Марки Британской Империи, вып. 1». Когда он попал ко мне в лагере, в памяти тут же всплыло, что не так уж и давно я с приятелем возился над сотнями таких марок, разложив их на полу эдинбургской квартиры. Мысль о красоте, об идее порядка, вложенной в эти заранее оплаченные, прямоугольные кусочки бумаги с зубчиками, подействовала в ту секунду невероятно благостно: ведь был, был же когда-то мир постоянства, пунктуальности и скрупулезно размеченных категорий. Я аккуратно, карандашом, дописывал примечания к африканским и малайским маркам, колонкам со всевозможными номиналами, расцветками, девизами и монаршими головами. Это была «классифицирующая» лечебная терапия; своего рода метод забывания непредсказуемого ада.