Выбрать главу

Французская революция может быть рассматриваема как одно из тех проявлений общего состояния чувств среди цивилизованного человечества, которые создаются недостатком соответствия между знанием, существующим в обществе, и улучшением или постепенным уничтожением политических учреждений. 1788 год можно принять как эпоху одного из наиболее важных кризисов, созданных подобными чувствами. Влечения, связанные с этим событием, коснулись каждого сердца. Наиболее великодушные и добрые натуры участвовали в этих влечениях наиболее широким образом. Но осуществить в той степени ни с чем не смешанное благо, как этого ждали, было невозможно. Если бы Революция была преуспеянием во всех отношениях, злоупотребления власти и суеверие наполовину утратили бы свои права на нашу ненависть, как цепи, которые узник мог разъять, едва шевельнув своими пальцами, и которые не въедаются в душу ядовитою ржавчиной. Обратное враждебное течение, вызванное жестокостями демагогов, и восстановление последовательных тираний во Франции были ужасны, и самые отдаленные уголки цивилизованного мира это почувствовали. Могли ли внимать доводам рассудка те, кто стонали под тяжестью несчастий бедственного общественного состояния, благодаря которому одни разгульно роскошествуют, а другие, голодая, нуждаются в куске хлеба? Может ли тот, кого вчера топтали как раба, внезапно сделаться свободомыслящим, сдержанным и независимым? Это является лишь как следствие привычного состояния общества, созданного решительным упорством и неутомимою надеждой и многотерпеливым мужеством, долго во что-нибудь верившим, и повторными усилиями целых поколений, усилиями постепенно сменявшихся людей ума и добродетели. Таков урок, п реподанный нам нынешним опытом. Но при первых же превратностях чаяний на развитие французской свободы пылкое рвение к добру перешло за пределы разрешения этих вопросов и на время погасло в неожиданности результатов. Таким образом, многие из самых пламенных и кротко настроенных поклонников общественного блага были нравственно подорваны тем, что частичное неполное освещение событий, которые они оплакивали, явилось им как бы прискорбным разгромом их заветных упований. Благодаря этому угрюмость и человеконенавистничество сделались отличительною чертою эпохи, в которую мы живем, утешением разочарования, бессознательно стремящегося найти утоление в своенравном преувеличении собственного отчаяния. В силу этого литература нашего века была запятнана безнадежностью умов, ее создавших. Метафизические изыскания, равно как исследования в области нравственных вопросов и политического знания, сделались не чем иным, как тщетными попытками оживить погибшие суеверия {Я должен сделать исключение для Academical Questions сэра В. Дрюммонда[2] — том крайне острой и мощной метафизической критики.}, или софизмами, вроде софизмов Мальтуса,[3] рассчитанными на то, чтобы у баюкивать притеснителей человечества, шепча им о вечном торжестве {Достопримечательно, как знак оживления общественных чаяний, что мистер Мальтус в позднейших изданиях своего сочинения, приписывает нравственному воздержанию безграничную власть над принципом народонаселения. Эта уступка отвечает на все последствия его системы, неблагоприятные для человеческого преуспеяния, и превращает опыт о народонаселении в изъяснительную иллюстрацию к неоспоримости общественной справедливости.}. Наши беллетристические и политические произведения омрачились той же смертной печалью. Но, как мне кажется, человечество начинает пробуждаться от своего оцепенения. Я чувствую, думается мне, медленную, постепенную, молчаливую перемену. В этой уверенности я и написал данную поэму.

Я не притязаю на состязательство с нашими великими современными Поэтами. Но я не хочу также и идти по следам кого бы то ни было из моих предшественников. Я старался избежать подражаний какому-либо стилю языка или стихосложения, свойственному оригинальным умам, с которыми стиль этот причинно связан, — имея в виду, чтобы то, что я создал, пусть даже оно не имеет никакой ценности, было все же совершенно моим. Я не позволил также какой-нибудь чисто словесной системе отвлечь внимание читателя от достигнутого мной интереса, каков бы он ни был, и обратить это внимание на собственную мою замысловатость в изобретательности. Я просто облек мои мысли таким языком, который мне казался наиболее явным и подходящим. Кто сроднился с природой и с самыми прославленными созданиями человеческого ума, тот вряд ли ошибется, следуя инстинкту, при выборе соответствующей речи.