Чем больше я телом и душой свыкался с работой и одиночеством, тем сильнее овладевало мною чувство свободы. Море приносило мне все необходимое. Привычный мир и мне подобные отступали все дальше и начинали казаться каким-то сновидением, которое я созерцал, не принимая в нем участия. Время от времени из дымки возникали дружелюбные лица, они улыбались, ко мне обращались ласковые голоса. Все нечестное, мелкое я забыл — теперь оно не имело никакого значения.
Солнце зашло, наступила ночь — кончился еще один день. Волны, словно устав, лениво вздымались и опускались, мурлыча какую-то древнюю колыбельную. Небо было покрыто редкими облаками. Одинокая белая птица поднялась с темной поверхности моря и, медленно взмахивая крыльями, исчезла во мраке.
Я съел свой скромный ужин и сел у закрепленного штурвала. Иногда я вставал и проверял, не сбился ли с курса, и, если было нужно, опускал или поднимал шверты, так как при поломанных рулях держаться точно по курсу трудно, почти невозможно.
Время шло, и вдруг я увидел перед собой Тэдди. Вот когда наступил подходящий момент! Я медленно повернулся лицом к корме, в том направлении, где находится Нью-Йорк. "Тэдди... Тэдди... Тэдди!.. — позвал я. — Ты слышишь меня? Слышишь меня, Тэдди? Вот ты стоишь передо мной. Я тебя хорошо вижу... Я тебя хорошо вижу... И ты тоже видишь меня. Я знаю, ты видишь меня, я знаю..."
Время не имело значения. Я сидел на плоту, двигавшемся на запад, видел плачущую больную Тэдди, и у меня тоже навертывались слезы. "Это пройдет, Тэдди! — сказал я. — Ты поправишься. У меня все в порядке, я плыву вперед, обо мне не беспокойся!"
Я не сомневался, что действительно видел Тэдди. Немного погодя я поднялся, прошел по плоту, подтянул немного галс и опустил на фут шверт правого борта.
Последние четыре дня море волновалось, качка была сильнее обычного. Я с трудом делал около сорока двух миль в день. Дул зюйд-ост, и я правил на юго-запад. Питался я летучими рыбами, которые ночью попадали на палубу. Скорее всего их спящими заносило на плот волной. Днем море кишело ими, может быть, потому, что я ушел далеко от Галапагосских островов, и лишь редкие фрегаты и гагары отваживались каждый день преодолевать такие большие расстояния. Но все же на горизонте я видел силуэты птиц, камнем бросавшихся вниз. Корифенам в этих водах жилось вольготнее, им не угрожала конкуренция сверху.
День мой, как всегда, начался с обтирания морской водой и небольшой разминки. Забыть о ней мне не позволял живой пример гибкости и подвижности — кошки.
Одиночество начало угнетать меня, мне стали слышаться голоса — Тэдди и матери. В 1954 году я улавливал их только ночью, а теперь слышал также и днем, и притом гораздо чаще. Говорили они совершенно отчетливо и спокойно, всегда по одной. Я ясно различал выражение лица и позу говорящей и ничуть не удивлялся ее появлению. Мать и Тэдди беспокоились за меня, иногда ласково удерживали от неразумного поступка, например от того, чтобы спуститься для починки рулей за борт. В остальном они не противоречили мне и одобряли мои решения, всегда понимая, чем они вызваны. Голоса, по-видимому, были порождены моим внутренним стремлением к себе подобным, являлись своеобразной формой общения с двумя самыми близкими мне людьми, оказавшими решающее влияние на всю мою жизнь. Чаще всего они будили меня ночью, и тогда я слышал их еще яснее, чем днем. Их присутствие казалось мне совершенно реальным, и лишь спустя несколько секунд я вспоминал, что нахожусь на плоту, за тысячи миль от берега. Затем меня потрясало сознание того, что я совершенно один, я даже испытывал обиду, что они меня покинули. Кстати сказать, моя мать давным-давно умерла, еще в 1947 году, и похоронена в Сан-Франциско.
Я стоял у наветренного борта, стараясь при свете полной луны ослабить левый брас. Ветер отнес на меня стайку летучих рыб. Несколько десятков упало на палубу и трепыхалось на бамбуковом настиле. Я опустился на колени и начал подбирать рыбу, но тут налетела огромная волна, отбросила меня к бочкам с водой, а большую часть рыбы унесла обратно в море. Кики и Авси, наевшиеся до отвала, спали и ничего не видели.