Светлое платье быстро скрылось за деревьями. Моя подруга, мое единое, отказалась возвращаться вместе со мной. Я должен был удержать ее, убедить в том, что она ошибается, но я не сделал этого. Я просто продолжал смотреть в ту сторону, куда она ушла, и пытался понять, оправдать ее поступок, но… Вдруг я заметил, что таю, рассеиваюсь, и сознание уходит без остатка, как будто бы его никогда и не было. Как будто нет и никогда не было ни боли, ни сожаления, ни страха, есть и отныне вовеки пребудет спокойствие и радость, пребудет благодать. А я не умирал, просто снова становился единым с чем-то большим.
Вязы на берегу по-прежнему сыпали листья на гладь воды, и та неторопливо уносила их прочь. Сквозь поредевшие кроны струило свой свет небо, созданное и для крылатых, и для бескрылых существ. Мост был совершенно пуст, а я переставал существовать, я возвращался домой, в безличность и родное, ласковое небытие. Но в какой-то момент все мое существо словно пронзило молнией: я сжался, стиснулся, снова с ослепляющей ясностью ощутил себя – и опять оказался на земле.
Теперь у меня есть своя собственная жизнь. Боже, как жутко это звучит – своя, собственная, личная! Я все еще не могу к этому привыкнуть. И я не понимаю людей, которые так стремятся обособиться – забиться в свои собственные дома, квартиры, комнаты, отгородить себя от всего мира бетонными стенами и так жить дальше. Это же так хорошо, так правильно, когда ты можешь чувствовать общность с чем-то большим, чем ты сам. Огромный мудрый мир вокруг – а ты сидишь, уткнувшись в телеящик, и думаешь, что чего-то достиг в жизни… Нет, не все такие, конечно. Есть иные, лучшие люди. Но есть и те, что добровольно пали еще ниже. Раньше я лишь изредка сталкивался с ними, а если и приходилось вмешиваться в их дела и судьбы, я делал это, не принимая ничего близко к сердцу. Мне мешало чувство брезгливости. Однако пришло время – я окунулся в их мир с головой и чуть не захлебнулся в нем.
Сейчас у меня нет собственного тела, только случайная форма. И я больше не выполняю никаких небесных обязанностей: я охраняю вполне земной гаражный кооператив и еще парковку, чтобы заработать себе на пропитание и жилье. Но этого достаточно, чтобы иметь возможность совершить главное: найти ее, мою единственную, ту самую, без которой мне не вернуться назад. Или убедиться в том, что ничего, ничего на самом деле не было – и обрести наконец покой…
Все это, а еще много другого, о чем не следовало бы говорить вслух, я как на духу выложил родителям и докторам после моего первого серьезного нервного срыва. Мне было пятнадцать лет, меня только что бросила первая любимая девушка, и мне казалось, что, если я выговорюсь, все волшебным образом будет хорошо отныне и во веки веков, аминь. Но кончилось это домашним заключением, таблетками и долгими сонными днями.
Кажется, вся эта история длилась несколько недель. Но я помню то время еще хуже, чем детство, и не могу отделить один день от другого. Я пребывал в искусственном, химическом полусне, и мне казалось, что я живу в супе: мутный бульон реальности вокруг меня колыхался, и я колыхался в его толще вместе с ним. Из этой мути иногда выплывали лица моих родителей и отдельные предметы, иногда выплывал и я сам – в такие минуты все вокруг становилось неимоверно резко очерченным и контрастным. Помню, во время одного такого всплытия я обнаружил себя сидящим на незаправленной постели. В комнате, где я находился, почему-то было очень много старых громоздких шкафов, отчего казалось, что вся комната – моя комната, я с трудом, но все же узнал ее – это съежившийся, усохший лабиринт с деревянными стенами. Еще в комнате находились мои родители, и лица у них были грустные. Я понимал, что им нужно быть со мной рядом, но мне было неприятно их присутствие. Оно меня тяготило. Мне сильно хотелось, чтобы они ушли, но сильнее мне хотелось уйти самому. Но они не уходили, а я не мог. Поэтому мне нужно было уйти куда-нибудь незаметно, так, чтобы всем казалось, что я еще здесь, и я, медленно погружаясь в теплый мутный бульон, стал воскрешать какие-то эпизоды своей жизни, еще хранившиеся в памяти.
Я вспомнил репетицию перед концертом. Мне тогда было семь или восемь лет, это был мой первый концерт. Чтобы прорепетировать на сцене, я стоял за кулисами и ждал своей очереди. В небольшом зале было почти темно, горел только дежурный желтоватый свет с левого бока сцены. Там же стоял рояль, и за ним сидела сутулая девушка, похожая на себя в старости. Она играла что-то из Шуберта. Я смотрел на ее пальцы, умелые, но не гибкие, и клавиши, на которые она надавливала, сверху были цвета топленого молока, а по бокам – цвета старушечьих костей. Кто-то сидел в зале, но я не помню его. Может, это был кто-то из родителей или педагог. Я помню самоучители, лежавшие на рояле. Их было три: белый, красный и фиолетовый, все очень старые, истрепанные. Но едва я восстанавливаю в памяти обложку того, что лежал сверху, на меня накатывает следующее воспоминание.