Таня быстро открывала дверцу за дверцей, мимоходом отмечая незнакомые баночки и кружки, когда из комнаты послышался хриплый голос Григория. Она тут же бросилась к нему.
Отец сидел в любимом кресле, а перед ним на одном колене стоял Адриан с выражением участливого беспокойства на лице. Горел новенький торшер, на экране телевизора мелькали кадры какой-то политической передачи. Таня вбежала в комнату и упала на ковер перед отцом, сжала его пальцы в своих, с тревогой заглянула в лицо.
— Па? Па, как ты?
— Таблетки мои. В серванте. В красной коробочке, — делая остановки между словами, проговорил Григорий.
Таня кивнула и бессознательно передала руки отца Мангону. Тот без лишних слов накрыл сморщенные пальцы своей длинной узкой ладонью. Сервант никуда не делся. Такой денется, подумала Таня, открывая скрипучую дверцу бюро. Тёмно-коричневый чехословацкий монстр, который переживёт и отца, и её, и сам апокалипсис. Теперь в своём темном нутре он прятал лекарства, и там же нашёлся запас сердечных таблеток в красных коробочках.
— Сколько нужно?
— Дай две. Вода тут. На столике.
С тихим щелчком Таня выдавила таблетки из блистера и вместе со стаканом подала отцу. Он закинул их в рот, запил, закрыл глаза. Таня же снова оказалась у его ног, ловила каждое движение, пытаясь уловить признаки критического состояния. Чтобы не опоздать, чтобы не потерять всё. Снова.
— Ты ещё здесь, — сказал Григорий, открыв глаза.
— Конечно, здесь. Я никуда не денусь.
— Денешься, — ответил он с такой спокойной обреченностью, что у Тани зашлось сердце. — Ты часто приходишь. В прошлый раз коня привела, сказала, что это твой жених. Этот-то, — он кивнул на Мангона, который оставался и рядом, и вместе с тем в стороне с тем безупречным чувством такта, который воспитывают с детства в аристократических семьях, — получше коня будет.
Таня не сдержалась, фыркнула, утыкаясь отцу в колени, а он взял её лицо в морщинистые руки и поднял к себе.
— Дай посмотрю на тебя, пока сон не закончился.
— Па, это не сон. Я вернулась. Честно, па, — повторяла Таня, гладя его руки на своих щеках. А он только качал головой, и стало ей совсем невыносимо. Тошно так, что хоть сердце из груди вырывай. Она издала сухое рыдание, женское, безутешное. А потом слёзы полились из глаз нескончаемым потоком. Таня бросилась в руки к отцу, обняла его за шею, прижалась со всех сил и отдалась плачу. Цеплялась за майку, вдыхала знакомый запах, и отец обнимал её крепко-крепко, как тогда, в детстве.
— Вернись ко мне, я скучаю, — повторял он не своим голосом, а Таня вторила ему:
— Я здесь, я уже вернулась. Я здесь, посмотри же на меня.
Небо посветлело. В промежутке между домами показалась розово-желтая полоса восхода. Город притих, как бывает только перед самым рассветом, и всё равно через открытое окно доносился далёкий шорох шин. В ветвях тополей зачирикали отчаянные птички.
— Па, тебе бы поспать, — сказала Таня. Она снова сидела у него ног. Слёзы высохли, оставив после себя облегчение и усталость. Григорий то и дело закрывал глаза и ронял голову на грудь, но потом просыпался и в панике искал её руку.
— Нет, тогда ты уйдёшь.
— Не уйду. Хочешь, я буду сидеть рядом и держать тебя за руку?
— Вот ещё, — ответил Григорий и, крякнув, поднялся из кресла. — Что я, больной что ли?
— Ты мой папа. Самый лучший на свете, — Таня обняла его руку, прижалась щекой.
— Скажешь тоже, — усмехнулся отец. — И всё-таки, когда ты стала у меня такой рёвой?
Он уснул, стоило только положить голову на подушку. Таня посидела рядом, а потом, когда отец захрапел, вышла на кухню.
Мангон стоял у окна и смотрел на город, окутанный легкой предрассветной дымкой. Справа пролегал проспект, закатанный в новый асфальт, черный, словно обсидиан, и на перекрестках мигали светофоры. Над ними летел самолёт, оставляя за собой след, ярко-жёлтый в лучах невидимого ещё солнца. В редких окнах зажигались огни: люди уже начали просыпаться на работу. И Мангон посреди русской обыденности казался таким нереальным, невозможным, что и мир вокруг становился чуть менее обычным.
Он обернулся, услышав шаги. Таня встала рядом, обхватив себя за плечи. Её знобило, как бывает ранним утром после бессонной ночи.
— Вот уж никогда не думала, что буду стоять с тобой на кухне и смотреть в окно, — усмехнулась она. И всё-таки было так славно делить с ним волшебство рассвета на российской кухне, когда всякая броня становится как будто мягче и люди становятся настоящими, болезненно искреннимию