И тем не менее я ощущал нечто родственное в теплой атмосфере этого дома — пусть даже с момента возвращения из Индии дом этот становился ареной самых моих разнузданных фантазий. А теперь сокрушенный дух хозяина этого дома, который столь сострадательным образом поселился в моей душе, позволил мне не только подняться с места и пройти на кухню, не спрашивая разрешения на то, чтобы налить себе стакан воды, но даже двинуться дальше и пройти в спальню, где я провел курс вакцинации Лазару и его жене, перед тем как отправиться в Индию. А кроме того Дори, которая без колебаний вторглась в спальню чужого дома в Лондоне, вряд ли была бы вправе упрекнуть меня за то, что я, как загипнотизированный, стою на пороге ее большой элегантной спальни, где мягкий осенний свет заходящего солнца окрашивал в багровые тона большое окно и высвечивал предметы женского туалета, небрежно разбросанные на кровати, кресле и стульях, смягчая впечатление некоторого хаоса, который, без сомнения, привел бы в ярость Лазара…
И в этот момент я едва не подпрыгнул, ощутив легкое прикосновение к моей спине. Это был Хишин. Его стройная фигура показалась мне еще более похудевшей за последние дни, маленькие его глаза казались усталыми и налились кровью. Хотел ли он тоже увидеть здесь нечто или просто проследовал за мной? Он стоял совсем рядом и, подобно мне, взирал на царивший повсюду беспорядок, произведенный растерявшейся, а может и чем-то разгневанной вдовой.
— Были ли вы здесь когда-нибудь раньше? — вдруг задал он мне изумивший меня вопрос.
— Когда-то давным-давно, — ответил я, чувствуя, что начинаю краснеть. — Накануне нашего путешествия в Индию. — И тут же я понял, что он имел в виду не квартиру, а эту спальню, а потому без перерыва продолжил: — Именно здесь я сделал им необходимые для поездки в Индию прививки.
Он покивал головой. Было что-то глубоко трогательное в том внимании, с которым он относился ко мне. Несмотря на смерть Лазара и глубочайшую пропасть в общественном статусе между нами, я ощущал существование чего-то, чему я не знал названия и что относилось не к самой медицине, а, скорее, к врачебной этике, и это что-то, не имевшее названия, странным образом связывало нас. Но поскольку я никогда ранее не видел его таким… уязвимым, что ли, я решил избегать всего, что могло бы затрагивать его уверенность в себе, напоминая о произошедшей трагедии, которую никто не сумел предотвратить. Но один вопрос интересовал меня настолько глубоко, что я не мог сдержать себя и спросил Хишина напрямик:
— А профессор Адлер, проводивший операцию, — что он думает по поводу всего происшедшего?
— Бума? — с яростью переспросил Хишин. — Что думает Бума? Да он в тот же день улетел за границу и вернется не раньше следующей недели. Он ничего и ни о чем не знает. Но что, Бенци, он может сказать нам? Чего мы не знали бы сами? Вы-то уж знаете, что вентрикулярная тахикардия никак не связана с операцией, которая происходила на твоих глазах.
Теплая волна счастья взмыла во мне от этих, произнесенных великим Хишиным, слов — ведь он подтвердил мой диагноз, который одним этим фактом обрел абсолютную непререкаемость. Окрыленный этим неожиданным триумфом, я продолжал стоять в спальне, внезапно утонувшей в розоватых тенях, которые накрыли, поглотили хаос, оставленный отчаявшейся женщиной, которую я так безнадежно любил. И я решил хоть чем-то приободрить Хишина, который, пусть и не захотел найти для меня места в своем отделении, предпочтя моего соперника, тем не менее рекомендовал меня как «идеального человека» для поездки в Индию. Мог ли я об этом не помнить! И я начал превозносить надгробную речь, произнесенную им на кладбище.
— Ваше прощальное слово было потрясающим, — сказал я, — если это выражение является приемлемым в данном случае.
Он закрыл глаза и скромно склонил голову в знак благодарности и признательности, как если бы при этом прислушивался к топоту людей, непрерывно входивших и выходивших через наружную дверь. Хотя он и получил массу комплиментов за свою речь, мой отзыв — я видел это — был ему приятен.