Выйдя из мотороллера рикши, я достал свой рюкзак и вынул оттуда свитер, поскольку воздух в ночи заметно посвежел, и начал осторожно спускаться по широкому сухому береговому откосу, ведущему неведомо куда; внутри у меня все еще бушевало пламя, вызванное высокой, тонкой, темнокожей индианкой. Но почему я чувствовал себя настолько оскорбленным? Я попытался проанализировать ситуацию. Что со мной произошло? Задело ли ее недоверие ко мне мое самолюбие? Нет, тут было что-то иное. Лазар и его жена, на мой взгляд, не обнаруживали тревоги, они не придавали такого уж значения тому факту, что их дочь на самом деле серьезно больна, что ее положение угрожающе, что ее болезнь — это не просто некое недомогание, которое рано или поздно пройдет само собой. Волна жалости и сочувствия к больной девушке и врачу, вызвавшемуся ей помочь, нарастала во мне, и в то время, как я спускался заросшим речным склоном по направлению к ритуальному огню, слезы застилали мой взгляд. Что это, черт возьми, было? Почему я был так уязвлен и рассержен? Профессор Хишин имел полное право не взять меня в свое отделение. Как врач, которым я всегда восхищался, мог сказать безапелляционно «самоизлечивающееся заболевание»? Что он, этот Хишин, знал на самом деле? И я затрепетал, как если бы он стоял сейчас рядом. Но не остановился, а продолжал спускаться, продираясь сквозь кустарники и заросли диких цветов, бесцветных в темноте, прокладывая свой путь как можно внимательнее мимо уснувших на голой земле пилигримов и нищих бродяг, едва прикрытых лоскутами материи или картонными коробками, утирая неожиданные слезы, превратившие меня в плачущего малыша, — именно здесь, в единственном на земле месте, способном превратить избалованного европейца в смущенного обывателя, притихшего перед лицом истинного страдания.
Индийцы, сидевшие вокруг огня, очевидно почувствовали, что я иду в их сторону, и начали подниматься, желая приветствовать меня, равно как и вежливо воспрепятствовать моему слишком близкому приближению к ритуальному огню, приближению, способному осквернить святость ритуала посторонним присутствием. Судя по их одеждам, это были горожане достаточно зажиточного уровня, и они вели себя с должной твердостью и тактом. Они окружили меня, сложив на груди ладони в традиционном приветствии, намереваясь, по-видимому, преградить мне путь. Я также соединил вместе мои ладони, имитируя их жест, долженствовавший передать им ту симпатию, которую я и в самом деле испытывал к этим людям — симпатию вместе с доброй волей; здесь я почувствовал, как кто-то легонько трогает меня. Это был мой рикша, который, как оказалось, незаметно следовал за мной на случай, если я попаду в беду. Он доброжелательно отозвался обо мне, обращаясь к этим людям, но вместе с тем изо всех сил старался не допустить моего дальнейшего приближения к ритуальному костру, горевшему ослепительно ярко; этим пламенем впору было бы залюбоваться, если бы на вершине этого огненного ложа ничего не лежало.
Я сбросил со спины свой рюкзак и уселся на большой грязный валун. То, что осталось от реки, булькало поблизости, ночной воздух был пропитан холодом и туманом. Сейчас, когда индийцы увидели, что я не намерен хоть как-то осквернить их ритуал, а просто сижу напротив них, они успокоились настолько, что один из них протянул мне чашку горячего чая, что выглядело наградой за мое поведение. Я с благодарностью взял чашку, но, прежде чем я успел прикоснуться к ней губами, я с изумлением увидел, что тело, лежавшее почти вплотную к костру, в ожидании следующей кремации принадлежало не застывшему трупу, но живому, хотя, по-видимому, смертельно больному человеку, которого притащили сюда, чтобы именно здесь он испустил свой последний вздох и расстался с жизнью там, где полагается. То и дело кто-нибудь склонялся над ним, проверяя его состояние, поглаживая его или шепча что-то, призванное поддержать в нем мужество в ожидании очистительного пламени. Теперь я понял, почему они с такой настойчивостью пытались преградить мне дорогу.
Чай остывал у меня в руках; я не мог сделать ни глотка. Улучив момент, когда звук пролетающего самолета поднял все головы вверх, я быстро вылил темно-желтую жидкость на землю. В густом тумане у нас над головой я различил яркие красные огни улетавшего вдаль большого старого аэроплана, пропеллеры которого издавали приятный рокочущий звук. Развернувшись, самолет заложил петлю прямо над нашими головами и продолжил свой полет вдоль берега, снижаясь на посадку. Индийцы заговорили между собой об этом ночном рейсе, который, начавшись в Нью-Дели делал затем остановку в Гае, летел далее до Патны и заканчивался в Калькутте. «Калькутта?!» Возбуждение вспыхнуло во мне. Всем им был известен этот старый аэроплан, и они уверенно говорили о ночном рейсе, который длился не более двух часов для пассажира, который хотел добраться из Патны в Калькутту. Не колеблясь ни минуты, я встал, вернул пустую чашку и сказал моему водителю, который важно сидел в своем белом тюрбане и казался довольным всем на свете, приканчивая вторую чашку чая.