-Ну, ты посмотри! Посмотри-ка! - начал повышать тон голоса командир дивизиона, сам себя подзадоривая и распаляя. - Голубки, прямо! Проводил, постоял, покурил! - передразнил он меня, ехидничая, улыбаясь с язвительной, кривой и недоброй улыбкой, насильно натянутой на его белом от злобы лице. - Может, ты его в щёчку ещё поцеловал или ещё куда-нибудь пониже, а? - он склонил голову набок, подставляя своё ухо и как бы желая получше расслышать, что я ему отвечу.
Но я упорно молчал.
Подполковник вскочил из-за стола и подлетел ко мне. Ярость, клокотавшая в нём, прорвалась теперь наружу, и застывшая на его лице притворно-мёртвая, сдержанная и противная улыбка осыпалась вмиг, как пожухлая шелуха, выставив наружу гримасу гнева. Он задыхался от своей ярости, брызгая слюной, дыхания его не хватало, чтобы сказать полностью фразу, и он, говоря, то и дело прерывался. Его долговязое тело выписывало возле меня танец гнева, махая беспорядочно руками и пытаясь, таким образом, мне угрожать.
-Ты, ты, ты, ты у меня... ты у меня... всё скажешь! Всё скажешь!!! Я долго разбираться не буду! Дам кулаком... по башке, - он замахнулся надо мной кулачищем, и я инстинктивно съёжился в ожидании удара, но он тут же, видимо, опомнившись слегка, опустил руку обратно: сжатая в ярости ладонь остановилась в нескольких сантиметрах от моей головы. Я был так напуган, что выпрямившись, словно оцепенел уже окончательно и теперь не двинулся бы даже, если бы он ударил меня или замахнулся снова.
Нервным шагом, слегка прихрамывая и ведя одним боком своего долговязого тела, командир дивизиона отошёл в другой конец своего кабинета, видимо, от греха подальше, и оттуда уже, развернувшись, погрозил мне пальцем:
-Я тебе покажу! Я тебе покажу! Я тебе покажу!!!
Мне показалось, что он весь трясётся вместе с указательным пальцем. Я стоял, ни жив, ни мёртв, и если бы не усталость, смертельными объятиями охватившая моё тело, всё моё существо, не давая ему распрямиться, возбудиться и растревожиться, как следует, то я бы, наверное, сам задрожал от нервного перенапряжения. Теперь же душа моя и тело просто пребывали в оцепенении. Даже если бы я очень постарался, то не смог ответить ему ни слова.
Вообще-то курсанты нашего курса не любили, мягко говоря, кабинет командира дивизиона. Сказать больше, они его боялись. Особенно, если он вызывал "на ковёр" за какие-нибудь проступки. Когда-то наш командир дивизиона был комбатом в батарее на курсе, выпустившемся из училища на год раньше, и слыл среди своих бывших подчинённых довольно разнолико и пёстро. Одни его считали человеком компанейским, что означало, что они могли с ним договориться почти обо всём. Другие, правда, вспоминали и случаи, показывавшие его совсем с другой стороны. Он был у них командиром батареи всего лишь год, но за это время успел много начудить. А начинал он службу командиром взвода тоже в училище, на четвёртом курсе. С тех времён до нас дошли некоторые предания, говорившие сами за себя, какой человек был наш командир дивизиона.
С четвёртым курсом довольно трудно совладать, особенно молодому лейтенанту, вчерашнему курсанту. А он совладал и довольно оригинальным способом: своим личным примером, так сказать. Захотелось ему как-то подстричь свой взвод под полубокс - стрижка эта была неуважаема среди курсантов уже со второго курса, а тут - четвёртый. Конечно, встретил он не то что полное непонимание, а открытую враждебность к своей воле. Таким положением он нисколько не был ошарашен или подавлен, а взял и повёл весь взвод в училищную парикмахерскую, завёл туда его, постригся сначала под полубокс сам, а потом сказал, что ни один из курсантов не выйдет оттуда, пока на голове его не будет того же, что и у него. И добился-таки своего: весь его взвод, единственный на курсе, ходил потом с такой дурацкой причёской.
Правда, нельзя сказать, что и курсантом он был обыкновенным. Слышал я, что был он старшиной, на занятия сам ходил редко, часто их пропускал, мотивируя служебными делами, а сам ходил в город по своим нуждам. Курсантам же, его товарищам и одногодкам, спуску от него не было никакого: никто не мог с ним договориться, чтобы вот так же проволынить парочку-другую лекций, потому что он тут же предупреждал, что просто так дело не оставит, а, если и не справиться сам, то доложит офицерам. Поэтому его сильно не любили и даже ненавидели, пытались несколько раз сделать ему какую-нибудь свинью, но офицеры знали о его похождениях, но закрывали на это глаза, потому что зато вся батарея под его лапой визжала и пищала на все лады. Будучи старшиной на четвёртом курсе, он сам, в отсутствие офицеров, когда они этого не видели и не могли видеть, водил батарею строевым шагом от казармы до столовой и обратно, мог держать её на плацу, на смех выставляя четвёртый курс перед младшими курсами. Он совершенно не думал о расплате, что она может стать для него слишком реальной. И чем ближе был выпуск его курса из училища, тем больше и весомее сгущались грозовые тучи гнева сослуживцев над его головой. В конечном итоге, история эта имела конец довольно комичный и поучительный: нашего будущего командира дивизиона его же товарищи по учёбе на выпуске закрыли, запихав силой в шкаф для белья, и таким образом спустили вниз по лестничной клетке со второго этажа: вот такое ему устроили веселье. Но урок ему не пошёл впрок, либо пошёл, да не в ту сторону, и вот дальше было то, что я вспомнил чуть раньше. Потом он был командиром батареи, но недолго, потому что его быстренько протолкнули на дальнейшее повышение, до командира дивизиона. Каким он был комбатом - неизвестно. История о том умалчивает. Дело в том, что курс, годом нас старше, где он командовал батареей, с нашим имел отношения довольно натянутые и недружелюбные. Едва только успев стать вторым курсом, они спешили отчураться о своего "позорного" прошлого - ведь недаром первый курс в курсантском фольклоре обозначается термином не иначе как "без вины виноватые", - и поэтому смотрели на нас, только что пришедших в училище, свысока, задрав нос, и презирал нас непонятно за что, за то ли, что мы всего на год их моложе. Третий курс относился к нам с прохладцей, но по-товарищески, там уже понимали, что мы не можем соперничать с ними ни по каким вопросам, и потому больше недолюбливали второй курс. Четвёртый же курс относился к нам по-отечески, давая всяческие советы, и учил уму-разуму, что, да как надо делать, чтобы легче жилось в этой нелёгкой курсантской жизни. А по этой причине прямые свидетели, которые могли бы нам поведать то, как у них командовал наш командир дивизиона, с нами почти не общались, и до самого последнего курса жили обособленно от нас. Но на них за это не обижались: в конце концов, сами во всём разобрались. Правда, однажды было одно свидетельствование.