Выбрать главу

Я осталась стоять в фойе и не заметила, как по щекам моим тихо и незвано потекли слёзы и посыпались вниз, окропляя мои розы. Мне, до сих пор, кажется, что я стояла тогда целую нескончаемую вечность и плакала, плакала, плакала, не издавая ни звука, и только губы мои дрожали от горя.

Потом ко мне подошла медсестра, стала успокаивать, согласилась незаметно от матери умирающего отнести ему мой букет. Я отдала ей сетку с яркими оранжевыми, огненными апельсинами и букет ярких красивых роз. Апельсины были мне ни к чему. Они не могли порадовать меня своей красотой и прелестью.

Медсестре всё равно не удалось успокоить меня: слёзы градом катились из глаз и не хотели слушаться ни чьих уговоров.

Наверное, видя моё отчаяние и безутешное горе, медсестра пообещала мне помочь попасть в реанимацию.

-Приходите, милая, завтра. Завтра с девяти утра до обеда в реанимации будет дежурить наша санитарочка, - сказала мне она. - Мать его, либо ещё кто-то другой из родственников дежурят вторую половину дня и до утра. Приходите: мы вас, так уж и быть, - пропустим. Правда, надолго не обещаю: на полчасика где-то, не больше, не положено ведь. Но и то - ничего, хоть как-то повидать его. Ему-то уже всё равно, кто к нему приходит или не приходит. Ну, а вам, ясное дело, - облегчение. Приходите, завтра утром, мы вас пропустим.

С этими словами она вывела меня из фойе, и я пошла, пошла, как робот, ничего не соображая и ничего не видя вокруг. Слёзы так и текли из моих глаз, и прохожие, наверное, оборачивались мне вслед, глядя как на ненормальную. Люди ведь теперь не привыкли показывать своё горе на людях. Правда, один или два человека остановились, вернулись, догнали меня, подошли, участливо поинтересовались, в чём дело, уж не украли ли у меня что, или не потеряла я больших денег, и можно ли чем мне помочь. Но от их заботливых, но бесполезных и глупых расспросов мне стало и вовсе не по себе, ещё горше, чем было, и они, не дождавшись от меня ни слова и видя, что теперь лишь ещё сильнее расстроили меня, пошли своей дорогой, пожав только плечами. А мне было всё равно, что они, что все окружающие подумают обо мне. Мне хотелось быть там, в палате реанимации, возле него. Я хотела быть рядом с ним. Мне казалось, что стоит только появиться возле него, как он тут же очнётся, придёт в сознание, заговорит со мной. И тогда я буду просить у него прощения и буду просить не умирать ради меня, потому что я люблю его и буду любить даже такого, каким он теперь, по моей глупости, стал, без ног. Мне грезилось, что само время повернёт вспять, что он встанет и пойдёт со мной, что он будет снова здоров и цел, как раньше, и для меня это будет самое большое счастье. И не будет той страшной катастрофы, мимо места которой я проехала на дачном автобусе, обиженная и замкнувшаяся в себе, и даже не взглянула на его распластанное на асфальте тело, не узнала его, не поняла, что это разбился мой любимый человек, спешивший ко мне на дачу в порыве ревности из-за моей новой злой и глупой шутки. Я думала, что всё тогда вдруг станет хорошо, как ничего и не было, и первое апреля забудется как страшный сон.

Я шла по улице, ничего не видя перед собой, ничего не соображая и лишь грезя наяву. Порой мне казалось, что это сейчас я сплю, и когда проснусь, то всё снова будет хорошо. Будет утро, а вечером мне, как ни в чём не бывало, позвонит Афоня, и я, пригласив его к себе домой, расскажу, какой страшный и кошмарный сон видела про нас с ним и скажу ему, что больше никогда-никогда не буду с нм ссориться и буду всегда и во всём слушаться его. Я пыталась проснуться и не могла. И только слёзы, влажные, каких не бывает во сне, продолжавшие обильно катиться по моим щекам целыми ручьями, возвращали меня вновь и вновь к печальной и страшной реальности.

Я чувствовала, что должна быт рядом с ним, я готова была не уходить из реанимации ни день, ни ночь, не есть, не пить, не спать и делать всё для того, чтобы Афоня остался жив. Что-то подсказывало мне, что я смогу ему помочь, правда, неизвестно чем, а присутствие обозлённой матери лишь помогало ему умереть, убивало его. И мне было обидно, нет, это не то слово, я не могу сказать, что за чувство испытывала я от того, что понимала всё и чувствовала, но ничем не могла ему помочь, не могла ничего изменить. Как выразить то смятение, которое я испытывала от того, что меня даже не пускали к нему, чтобы просто посмотреть на него, увидеть его просто, а не то, что побыть с ним рядом. Это не была ни обида, ни досада. Это было выше обиды и досады. Мне хотелось вдруг завыть, как раненному зверю, прямо посреди улицы, на виду у прохожих, и лишь собранные в кулак остатки воли и чувства приличия выдавливали этот оглушительный, дикий вой через тихие, но бурные слёзы, и это тоже было очень больно.