Выбрать главу

Другая соседка была тощая визгливая тётка в пёстром платье, которую за глаза называли Машкой. У Машки был толстый тихий муж и дочка лет пяти. Мама как-то предложила: «Наши девочки могли бы играть вместе», на что Машка с негодованием швырнула спички и хлопнула дверью кухни. Соседка рано приходила с работы, громко стучала посудой, но сквозь шум пробивались её взвизги и застревали в Никиной голове — слова нелепые, непонятные, злые. «Ишь, задрыга культурная… — кастрюльная крышка с дребезгом прихлопывала кусок фразы, — без прописки шьётся…». Машкин муж приводил из садика дочку. Толстая девочка с плотно сжатыми губами молча и пристально смотрела на Нику. Машка называла её Людкой и «а ну, марш!» Когда Ника шла по коридору, Машкина дверь приоткрывалась, и Людка выглядывала в щель. «А у тебя папы нет», — однажды с торжеством сказала она и скрылась.

«Глупая девочка, — нахмурилась мама, — видимо, её в капусте нашли. Так не бывает, чтобы папы не было. У нас с Полей тоже был папа, он на войне погиб. А твой папа скоро приедет, и мы будем жить вместе».

Портрет убитого на войне дедушки висел в квартире у бабушки. На фотографии дедушка был живой, не убитый. Иногда бабушка доставала старую картонную коробку и читала дедушкины письма — негромко, вполголоса; Ника слушала.

Письма сохранились, и позднее Полина отдала их почему-то не сестре, а Веронике:

«Береги». Перед поездкой Ника тщательно отсканировала ветхие желтоватые листки для Алика: пусть у него тоже хранятся, дочке передаст.

…Мамины слова успокоили: Людка наврала. Папа жил в другом месте, но мама носила в сумке его фотографию, говорила с ним по телефону, а через какое-то время — какое? — возник и он сам, очень похожий на свою фотокарточку. Первое впечатление — мокрый плащ и шляпа, папа снял их и стряхнул капли дождя на пол. Из-под снятой шляпы показались крупные уши. Лицо в тот вечер не запомнилось, а потом внешность стала привычной: высокий, с усами, волосы коричневые. Папа получше, чем у Людки. Потому что Людкин обычно сразу шёл на кухню и начинал молча хлебать суп, а папа наклонился и поцеловал маму. Ника думала, что он и её поцелует, и на всякий случай вытерла рот, однако целоваться не пришлось. Он не стал удивляться, как другие: «Какая ты большая выросла!», а просто сел к столу. «Жареная картошка… Колбаски там или чего-то ещё нет? А впрочем, это ерунда по сравнению с мировой революцией».

Папа стал появляться часто. Звали его Михайлец. Потом обнаружилось, что Михайлец — это фамилия, а звали папу Сергеем. Он иногда приносил Нике шоколадку или пачку печенья; как-то раз вытащил из кармана блестящую машинку, которой в парикмахерской стригут волосы. На подоконнике поселились одеколон, толстая короткая кисточка со смешным названием помазок и бритва («не вздумай трогать, она острая!»). Бритва складывалась, и пока блестящее лезвие сидело внутри, выглядела безобидно. Перед бритьём папа свистел и «правил бритву» — водил ею взад-вперёд по особому ремню, чтобы сделать острей. Мой меч — твою голову с плеч, говорилось в сказке про богатыря; Ника опасливо отодвигалась. Папа вёл бритвой по мыльному сугробу на щеке, расчищая ровную дорогу. Ника ждала, когда бритва доберётся до усов, не дождалась и решила гордиться папиными усами — у Людкиного никаких усов не было.

В их комнате появились тяжёлая чёрная гиря и две гантелины, которыми он махал по утрам; получалось очень ловко. Папа проводил с ними несколько дней, потом куда-то пропадал вместе с помазком и бритвой — тусклая гиря сидела в углу. Мама повторяла: «Ничего, скоро переедем из этой дыры». Тётя Поля взволнованно спрашивала: «Ну почему наездами, Лидусь, почему сразу не взять и?..», мама кивала на Нику и снова твердила про «дыру», которая ей «обрыдла до чёртиков». Между тем подошла очередь в садик, и теперь они с мамой утром уходили вместе, поэтому Ника не запомнила, когда же именно папа прочно внедрился в их жизнь.

Может быть, это точка отсчёта для неё с Аликом, они ведь ходили в один детский сад, с одними и теми же воспитательницами? Разве что точка — линии-то не совпадают. Алик очень тосковал по своей няньке, но довольно быстро привык и к новой рутине; для Ники садик обернулся нескончаемой тоской по привычной жизни в одиночестве, по маме, книжкам и по всему тому, что сама мама называла «дырой». Каждое утро теперь начиналось обволакивающим душным запахом каши, от которого она пряталась в мамино пальто; её стыдили, оттаскивали, дети дразнили. То, что началось на пороге, продолжалось в столовой: каша лежала на тарелке тусклым остывающим блином, и сколько Ника ни размазывала сероватую массу, её не становилось меньше. «Будешь сидеть, пока не съешь всю порцию!» Столовая пустела, в тарелке громоздились холмы и канавы. Спасала Нику нянечка в халате с пятнами на переднике: она с досадой хватала её тарелку и вываливала содержимое в ведро. «С осени закормлена», — сердилась она.