Россия была на грани крестьянской войны, это было понятно верхам. Впереди — окончание первого, двухлетнего, этапа «переходного периода» и новые возмущения по поводу раздела земли; положение могло еще более обостриться. Отсюда стремление правительства устроить провокации с целью отвлечь общественное мнение.
Еще весной этого года в Петербурге начались пожары. Выгорали огромные территории — кварталы между Кобыльской улицей и Лиговкой и от церкви Предтечи до Глазова моста, горели Охта и Апраксин двор (рынок). Толковали о поджигателях. Обвиняли радикальную молодежь… и Герцена.
Комментарий к происходящему «Колокола»: «Да когда же в России что-нибудь не горело? Из этого удивления перед поджогами видно, что Петербург в самом деле иностранный город».
Пришла весть от Тургенева, побывавшего в Питере проездом в свое Спасское. Иван Сергеевич взялся в ту пору помочь выехать за границу жене Бакунина и вел с «лондонцами» шифрованную переписку. Получил официальное предупреждение не иметь никаких сношений с герценовским «Колоколом». Только что был издан в России его роман «Отцы и дети». Тургенева поразило, что слово «нигилист», выхваченное из его книги, мгновенно стало ходовым и даже бранным. «Посмотрите, что ваши нигилисты делают!.. Жгут Петербург!» — сказал ему первый же встреченный знакомый на Невском. Он столкнулся с нападками и с настороженностью близких прежде по духу людей, того пуще — неблизких. («Дал повод нашей охранительной сволочи…») Да еще ко всему и молодежь отошла от него, не простив, как им казалось, холодность в изображении Базарова.
Пожары продолжались, загоралось все более по ночам.
Невместимо, что у нас делается… «Николай воскресе», — можно сказать этому неумирающему мертвому. В стране террор, самый опасный и бессмысленный, горевал Герцен при чтении газет.
Еще в 61-м году на австрийской границе был схвачен харьковский помещик Герцович по подозрению в том, что он издатель «Колокола». И едва отбился от следствия. Потревоженными оказались многие Геровы и даже Гарины… Лондонская почта приносила теперь «звонарям» письма с клеветой и угрозами. И слухи, слухи…
Тянулось ненастное лето.
Все были здоровы. Лиза умна. Бакунин и «беби», Лена с Алексеем, шалили. Но на душе было тяжело и тревожно…
Явилась однажды питерская курсистка, на что теперь нужна была смелость. Девушка очень молоденькая: простодушное лицо, косы, круглые глаза.
«Скажите ради бога: да или нет?! Вы участвовали в поджогах? Все говорят!..» — «Катков?» — «Нет. Люди, близкие вам. Вы для них должны оправдаться!» — «А вы сами верите?» — «Не знаю…» Герцен успокоил ее: мы ведь не сумасшедшие здесь — рекомендовать молодежи поджоги толкучего рынка. «Так оправдайтесь! Верьте мне… Или вас оставят!»
Весталка прокричала и без того ясное, то, что жило теперь в Герцене оскорбленным чувством и пережигающей его душу внутренней тревогой. Но как противостоять нелепости и низости? Клевета разносилась даже и либеральной прежде печатью и разрасталась.
Смутное и горестное множилось. В августе «звонари» проводили в новую его экспедицию Иосифа Мадзини. Прощание с ним было надрывающим душу. Бледный и изможденный (недавно он был тяжело болен), он отправлялся с добровольцами для новой высадки в Италии и для попытки переворота. Нужны были ободряющие слова… Но в успех их акции не верилось. И сами отъезжающие верили в него не вполне. В таких случаях предчувствия неизменно сбываются.
Поляки были хмуры и сосредоточенны. Они как бы ожидали от Герцена и Огарева подтверждения своего права выступить, хотя решиться на восстание могли только они сами. В октябрьских переговорах в Лондоне участвовали члены подпольного варшавского комитета Сераковский, Падлевский, Гиллер, Милович. Будущие повстанцы приехали просить поддержки на страницах «Колокола» и денег на оружие.
Собравшиеся сознавали, что исход восстания в Варшаве более чем неясен, но считали, что выступить необходимо. На январь был назначен рекрутский набор: в солдатчину будут угнаны двадцать пять тысяч молодых людей — наиболее революционно настроенных. Неизбежны будут стихийные волнения, в столицу уже теперь введены три полка имперской гвардии. Не восстать означало отдать юношей на убой. Но главным, пожалуй, был эмоциональный настрой представителей варшавского комитета: нет сил больше терпеть царское палачество! И тут трудно возражать, за их словами стояло каждодневно унижаемое национальное достоинство.