В ее семнадцать в ней было мало женственного, осознающего себя и приковывающего внимание женского. В ней прочитывались скорее неуёмность и нетерпение ребенка, вырвавшегося из больничного или пансионного заточения… что, возможно, тоже может очаровывать. Наташенька со старшей на год Еленой в самом деле были отчасти выпущены на волю ввиду поездки за границу. Чтобы понять это, достаточно было посмотреть на их отца Алексея Алексеевича Тучкова.
У Элен розовеет от терпеливого страдания ровненький, образцовый нос, и Наташенька горячо молится о том, чтобы господом богом им были посланы духи «Гардени»… Надеяться им можно только на бога, потому что «генерал» — главным образом, потому, что нельзя же взять и позволить то, что не было продумано им еще в пензенском имении или вдруг не пришло взбалмошно в его убеленную, с непокорными вихрами голову, — просьбу дочерей оборвал, и теперь уж бесповоротно — запаха того не потерпит, даже если Наталия Александровна Герцен (у той все полно врожденным тактом и чутьем по части женских мелочей и таинств), посоветовавшая девочкам в лавке эти духи, подарила бы им флакон. Алексей Алексеевич запомнил запах и тогдашний свой запрет — и не позволит. Красивая Елена морщит нос, Наташенька плачет.
Она была тоненькая и угловатая, с выражением страстного внимания на лице, какое бывает у очень близоруких людей, а в ее бледно-голубых глазах прочитывалось желание все постичь (все здешнее заранее казалось ей прекрасным, поскольку не похоже на всегдашнее усадебное), еще в них мелькало молодое стремление показать себя, и тут же — неуверенность в себе, порывистость и благодарность людям, которые все это поймут в ней. Младшая Тучкова казалась отважной от беззащитности.
Натали видела в ней предназначенность для другой, высшей жизни, без опаски и скрытности… Но он, грешен, не любит голубого — до знания жизни, а не после него: не ясно, куда еще выведет знание. Редко когда голубое сияние сохраняется в последующей жизни и проносится тихим уже свечением — не напоказ. А впрочем, она молода, занятна в своих ребяческих вспышках и нежноволоса…
Нет же, размышляя о ней, Герцен не взвешивал за Николеньку Огарева. (Что-то предвидела, говорила, что «чувствует» про него и нее заранее, Натали). Однако Тучковы, соседи Ника по пензенскому имению, нагнали их в Риме с письмом от него, где было несколько фраз особо о младшей дочери — с просьбой ободрить ее в давящих семейных обстоятельствах. И в Александре возникло слегка ревнивое приглядывание: чем заслужила приязнь столь близкого для него человека? И отсюда — едва ли не большая готовность принять старшую, «не рекомендованную», сестру, не такова ли вообще судьба подобных писем?
Словом, Герцену больше нравилась Елена, с затаенной и осознанной внутренней жизнью. Ник, сказал он себе, вообще нередко ошибается насчет женщин. Любя все красивое и страстное, он предполагает во всех — до последнего разуверения — лучшее, правдивое. Порой тем самым делает их на время такими; увы, не навсегда.
С Огаревым встретились в герценовские четырнадцать лет, Николаю было на год меньше. Александр помнит, каким увидел его впервые в лесу на берегу Москвы-реки, напротив Воробьевых гор, где тот гулял со своим тщедушным, рассеянным и франтоватым воспитателем из немцев Карлом Ивановичем Зонненбергом. Было жарко, и гувернер решил искупаться; попав на быстрое течение реки, стал звать на помощь. На крики прибежали Александр и незнакомый подросток. Оба они оказались на берегу с готовностью подвига и с отвагой, но воспитателя уже вытащил из воды проходивший мимо солдат.
Тогда же мальчики познакомились и сговорились встретиться снова. У Александра вызывало безотчетное доверие пухлое лицо Николеньки, отчасти похожего на недоросля и маменькиного сына (но это не так — Ник сирота, а совсем недавно он потерял также и бабушку), его крутые кудри, очень яркие губы, нос с мягкой горбинкой, слегка привздернутый на конце, открытость, томление и порыв в темно-синих глазах. Правда, поначалу, в первые недели их знакомства, он был подавлен смертью бабушки, печален. И Александр боялся его тормошить, пытаться втягивать в игры. Сам он был в ту пору иным: худощавым, с немного неверной осанкой, на его облик накладывала отпечаток затворническая и старчески размеренная жизнь в доме его отца. Однако у него был подвижный, насмешливый взгляд и — в минуты оживления — торопливая и страстная речь.