– Колька.
– Посредством Кольки мы сейчас восстановим мир, нечаянно мною нарушенный. Все знают игру в фанты? Никто не знает. Поправимо. Вернули на место изделия завода «Красный штамповщик». Добровольно вернули, я сказал! Отлично! Три шага назад от подоконника. Колька Ну-ну становится спиной ко мне, лицом к вам. Я беру предмет и спрашиваю: «Кому?» Колька называет одну из вас. Условия понятны? Не понятны, по ходу сообразите. – Василий взял ложку и спросил: – Колька, кому?
– Я знаю?
– Просто назови одну из женщин.
– Тетя Катя.
– Екатерина, два шага вперед, получите фант! Благодарю вас за участие в моем обустройстве!
– Ничего вам не давала, сами нищенствуем.
– Так изниществовались, – раздался чей-то голос, – что каждый день мясо трескают.
– Получите за красивые глаза, – протянул Василий ложку.
Красивыми ее глаза можно было назвать только в насмешку: левый глаз окружал большущий синяк, переливы цвета которого – от лилового через синий и зеленый до желтого – наводили на мысль, что муж Екатерины имеет привычку бить в одно и то же место. Участницы игры в фанты оценили юмор и загоготали. Мгновенно умолкли, когда Василий взял в руки подстаканник.
– Колька, кому?
– Мамке моей, – выпалил мальчишка.
Марьяна стояла у двери и улыбалась. Ее развеселил неожиданный и потешный азарт включившихся в игру женщин. Раньше она видела только их воинственный азарт.
Пушкин говорил, что нет ничего страшнее русского бунта – бессмысленного и беспощадного. Пушкин не жил в коммунальных квартирах и мыслил в исторических масштабах. Но его гениальное определение точно характеризовало происходящее в помещениях, где крайне скученно живут люди, не связанные родством или дружбой, общим детством или совместным трудом, образованием, интересами или симпатией.
Марьяна улыбалась еще и потому, что соседки, для которых вдруг выиграть миску или ложку по эмоциональному накалу едва ли не приравнялось к получению ордера на отдельную квартиру, проявили чудеса благородства.
Подходящей цитаты из любимого Пушкина она не вспомнила, только поразилась, когда бабы вспомнили об отсутствующих:
– Тут не все! Которые в первую смену работают, ушедшие! Колька, выкрикивай всех по-честному!
Колька переживал звездный час. Марьяна работала учительницей в школе и знала этого мальчика, забитого двоечника. К нему точно подходила кличка, присвоенная соседом-инвалидом, – презрительное «Ну-ну». Но сейчас Колька пыжился изо всех сил: дышал через раз, глаза выпучил, боялся кого-то забыть, ловил подсказки – очень старался.
Василий посматривал на… э…э… Супница… зовут… Марьяна! Бросал взгляды как артист, который выбирает в публике человека, по мимике которого сверяет успешность своего выступления. Почему эта Супница-Марьяна то ли Петровна, то ли Павловна казалась ему серой? Она и оставалась серой: прилизанные на прямой пробор волосы, коса, скрученная на затылке, бледное, в землистость, лицо. Но, главное, потухшие глаза. Если бы Василий обладал беллетристической способностью описывать предметы и явления, он бы сказал, что в этих глазах поселились вековечные горе и печаль. Он не был писателем, но почти физиком. Марьяне кто-то припечатал к зрачкам помутневшие испорченные линзы. Обычно такие, после опытов, выбрасывают.
Его неожиданный всплеск дружелюбия, превращения в массовика-затейника объяснялся просто: Вася принял водки.
Он ходил на костылях. Это сравниваться не может с передвижением людей, имеющих здоровые ноги.
Он вгонял в упоры костылей гвозди, чтобы не скользить по колдобинам оледенелым. Московские зимние улицы для здорового пешехода представляли полосу препятствий. Для инвалида безногого – та же полоса, но многократно усложненная. Деревянные упоры костылей измочалились, гвозди в них не держались, вываливались. Перед выходом со смены Василий как мог высоко вогнал в костыли гвозди-штыри. Они отвалились после второго падения. Василий часто падал, он был с головы до ног покрыт синяками, по сравнению с которыми физиономическое украшение Кати-Екатерины, получившей ложку-фант, выглядело детской раскраской.
Он старался идти осторожно, упал недалеко от дома. Взмыл на секунду в воздух, руки-ноги-костыли вспорхнули как полудохлые птицы, которых на волю отпустили, а они летать разучились. И приземлился, с размаху припечатавшись культей на острую оледеневшую гряду, напоминавшую в миниатюре Пик Сталина на Памире с популярных рисунков и фотографий.
Боль была всегда. Но эта боль исполосовала тело до отчаяния, до сознания бессмысленности существования. Нет разумных доводов продолжать существование с такой болью. Он выл, скрежетал зубами и смотрел на грязный ледяной пик: доползти бы до него, со всей силы удариться лбом – так, чтобы острие выскочило на затылке, разом покончить с мукой.