Выбрать главу

— Долгая история, Алексей Витальевич. И секретная. Позже расскажу, если… — я отвёл взгляд, глядя в окно.

Он не стал настаивать. Просто кивнул и отвернулся. Секреты — это серьезно. С секретами не шутят. Статья 283.

А я закрыл глаза, пытаясь всё-таки заснуть. И видеть сны, быть может. Хотелось бы снов простых, беспечных, из прежней жизни.

Вода… Что я знаю о воде? В Антарктиде, на станции «Ломоносовская», многое о ней говорят. И всяк своё. Иные — с благоговением. Иные — со страхом. Учёные-прагматики и техники-мистики. Ну, собственно вода. Аш два О. Лёд. Пар. Переохлажденная вода. Перегретая вода. И производные воды — простые и сложные. К сложным производным относятся и некоторые живые существа. Или даже все, если копнуть достаточно глубоко. Включая меня. Включая нас всех. Мы всего лишь сложные, самоосознающие сосуды с водой, которые на время решили, что они — нечто большее.

Мы изучали озеро Ломоносовское. В ста сорока километрах от Южного полюса по гринвичскому меридиану. На глубине три с половиной километра под поверхностью льда. Озеру было тридцать миллионов лет, или около того. Вечность в ледяной тюрьме. Всё это время оно было изолировано от остального мира ледяным барьером, толщиной в эпохи. У Конан-Дойля есть роман о затерянном мире, где сохранились динозавры. Ломоносовское озеро — тот же затерянный мир, только водный, тёмный, холодный и бесконечно древний. Правда, динозавров в нём мы не нашли.

Но нашли другое. Крайне необычное, куда необычнее костей и окаменелостей. Мы нашли саму Жизнь. Но не такую, какой мы её знаем. Не углеродную, не ДНК-шную. Нечто, существующее в толще воды, в вечном мраке и холоде, под чудовищным давлением. Нечто, что, возможно, даже не догадывается о нашем существовании там, наверху, под жалкой плёнкой атмосферы. А может, догадывается. И наблюдает. И ждёт.

От этих учёных мыслей, всегда таких упорядоченных и строгих, но теперь ведущих в самый тёмный уголок безумия, я быстро засыпаю. Бегство в сон. Единственное доступное убежище.

Заснул и на этот раз. И мне приснилось, что я там, в глубине. Давление сжимает череп, темнота давит на глаза. И сквозь стекло иллюминатора батискафа на меня смотрит нечто. Оно не имеет формы. Оно — просто движение. Тень в толще воды. И оно передает сообщение. Не числа. Не слова. Просто холод. Бездонный, абсолютный холод, проникающий в самое нутро, в саму душу. И я понимаю, что это и есть тот самый шифр. И он адресован мне.

Глава 16

Голос пробивался сквозь толщу темноты небытия. Он был не частью сна, а скорее крюком, зацепившимся за край моего сознания и с нечеловеческой силой выволакивающим меня из ваты нави наверх, в явь, к свету, который резал глаза даже сквозь закрытые веки.

— Больной! Больной! Просыпайтесь!

Голос был низким, грудным, глубоко женственным, но в нем не было ни капли утешения. Это был голос-приказ, голос-констатация. Голос, привыкший, что ему повинуются. Я из последних сил, с тихим стоном, больше похожим на предсмертный хрип, открыл глаза. Мир плыл, но постепенно собирался в блеклое, но четкое изображение, как фотография в красной комнате любителей старины. У нас на «Ломоносова» был такой. Плёнка, реактивы, фотобумага. Как у первопроходцев.

Наконец, изображение проявилось полностью.

Передо мной была женщина. Медсестра? Да, конечно, медсестра. Белый халат, накрахмаленный до хруста, белоснежный колпак, венчающий густые, тронутые первой сединой волосы. Но главное — не форма, а выражение глаз. Это были глаза, повидавшие всё: и смерть, и рождение, и отчаяние, и гибель человеческой плоти. Глаза, в которых замерзла вечная усталость, но где-то на самом дне, в глубине зрачков, всё еще теплился азарт охотника. Охотника за жизнями, за пульсом, за историями, которые привозят к порогу больницы на разбитых в хлам машинах скорой помощи. Лет ей было около сорока, но прожила она, казалось, все девяносто.

— Очнулись? — произнесла она, и в её интонации не было ни радости, ни облегчения. Была лишь протокольная констатация факта, как будто она отмечала галочкой пункт в длинном списке дел. — Вот и хорошо, вот и славненько! Сейчас Виктор Михайлович придёт. Он приказал его срочно позвать, как только вы придете в себя.

— Какой Виктор Михайлович?

Мой собственный голос показался до боли знакомым и в то же время абсолютно посторонним. Слабый, сиплый, голос того, кто уже проиграл, но еще не до конца это осознал.

— Наш главный хирург, — ответила она, и её взгляд скользнул по моему лицу, по беспомощным рукам, лежащим на одеяле, как две дохлые рыбины. Она уже составила свое мнение.