Выбрать главу

В самом деле, если высказывание “истина всего одна” само есть истина, то тем самым уже та единственная, и такая ли, на которой стоит залипать костяшкам? — нет, и даже то, что к ней надо стремиться, уже не истина. Если же говорит оно о другой истине, то само уже истиной быть не может — иначе их было бы две, та и эта.

Неужели найдётся ещё выбирающий одну бессмысленную истину, говорящую лишь о себе самой?

И написав так, показываю я ещё один вопрос к истине: “зачем?”. Впрочем, и не только к ней.

Вот, есть нечто, что один полагает истиной. Другой же ход т вокруг неё и выискивает её слабые места. “Разве это истина?” — говорит он первому, — “Посмотри, ты же ошибаешься”.

Истину ли ищет второй? Нет, он ищет чужие ошибки. Зачем? Чтобы возвыситься.

Впрочем, и первому не мешает спросить самого себя: “Зачем бы моей истине мог понадобиться этот человек?”

Но первый занят: он занят тем, что полагает нечто истиной. И надевает он её каждому на голову, и у принявших её на свою голову лица становятся одинаковыми, а глаза стеклянными. Так истина становится противогазом.

Истину ли ищет первый? Нет, он ищет чужие головы. Зачем? Чтобы возвыситься.

Впрочем, и то, что пишу я о намерениях этих двух людей, никак не истина.

Но зачем бы, в самом деле, мог понадобиться истине второй из этих людей? Чтобы проверить её на точность. А первый? Чтобы проверить её на всеохватность.

Воистину, не так давно закончились времена, когда жалел Заратустра о том, что не сочетаются эти качества в полной мере. Но они закончились. И теперь я всякий раз спрашиваю себя: “зачем?” — и выбираю должную пропорцию точности и всеохватности.

Так, путешествуя между гордой частицей и мудрой волной, рождает Заратустра своё знание. Не это ли означают собой и мои животные, орёл и змея?!

И теперь, после заданных к ней вопросов, что есть истина, как не ответ? И, как ответ, зависит она от выбора языка.

Изучая ответные движения, всё более и более тонкие миры познавал Заратустра. И вот однажды заглянул он в микроскоп.

Диковинное животное предстало взору Заратустры. Любые формы принимало оно и бесконечно гибким было оно. И в этом танце форм не знало существо, движет ли оно ложноножками или истинноножками, ибо главное в танце — движение.

И если ты хочешь, чтобы твой язык был танцующим, не знай об истине и лжи. Ибо главное в танце — движение. Тогда лучшие из фигур опишет язык твой, танцуя.

Впрочем, некоторые полагают ещё, что язык описывает реальность. Что ж, может быть, он и говорит о том, КАК она устроена. В этом случае он её не только описывает, но и ОБКАКИВАЕТ”.

Написав эти слова, рассмеялся Заратустра, довольный такой шутке и такому танцу языка. И продолжил писать так:

“Шутка мимолётна. Шутка зависит от языка, а язык меняется.

Два будущих ждут всякую шутку, когда в достаточной мере изменится язык.

Одно из будущих — стать никому не понятной. Когда звучат шутки даже и прошлого века — клянусь, и я не всегда их понимаю. А сколь часто можно прочесть в толкованиях к написанному на мёртвых языках: “Непереводимая игра слов”!

И вот второе из будущих. Хорошо раскрученная шутка становится истиной. Впрочем, затем и ложью.

Одно будущее не исключает другого. На смерть готовы идти люди за шутки древних богов, веря в них и не понимая их ни как шутки, ни как истины.

Но не самую ли забавную из шуток сыграли с человеком боги, умолчав ему о том, что истины не бывает?”

Так писал Заратустра.

О тонком

Прочтя то, что успел написать Заратустра, некто сказал:

“В твоей рукописи есть слишком тонкие места. Вот, например, про смерч — ты уверен, что это порядок? Или вот, где истину уподобляешь ты противогазу. Это слишком тонкие места”.

“И что же?” — спросил Заратустра.

“Что, что, разве непонятно? Где тонко, там и рвётся”, — ответил некто.

“Что ж, я напишу и об этом”, — сказал Заратустра. И написал он так:

“Сегодня повстречался я с человеком, жаждущим надёжности. Не из желающих возвыситься этот человек — нет, я даже вижу, как хочет он блага другим. И Заратустре хочет он своего блага.

Так ищет он воздвигнуть Заратустре толстую стену и щит от всяких неприятностей. Но ещё не знает он, что это кровь к крови.

Однако почему же сам Заратустра не воздвиг себе стену и щит, и почему остались в нём тонкие места?

Потому что где тонко, там и рвётся.

Где тонко, там и рвётся — так говорил некто, стоя в аптеке в очереди за презервативами. “Да-да, но добавьте: и гнётся!” — поддержал сзади старческий голос.

Где тонко, там и рвётся — так выдохнул скрипач, порвав первую струну. “Скорее, застревает”, — возразил органист, оставив попытки извлечь звуки из флейты-пикколо.

Где тонко, там и рвётся — так решил балалаечник, порвав струны на скрипке. “И если бы только там!” — воскликнул он, едва лопнула струна на бас-гитаре, что пытался он перестроить под балалайку.

Воистину, нет такого тонкого, что было бы предназначено для испытания на прочность.

Вот тонкое лезвие меча, а вот и толстая оглобля. О воины! Или вы до сих пор предпочитаете сражаться по-крестьянски?

Вот тонкое лезвие топора, а вот его толстый обух. О трудящиеся! Рубите ли вы обухом? Впрочем, где надо, уместен и он.

Тонка указка картографа, и на тонкие линии карты указует он ею. А накрыв ладонью пачку “Беломора”, можно сказать: “Мы где-то здесь”, — но много ли в том толку?

Тонок луч лазерного прицела — и пуля, следуя ему, льнёт к телу политического лидера. А накрыв город ядерным зарядом, не разрушить его бункер.

Тоньше всего точка. И само тонкое предназначено для точности. Но к чему приложить саму точность?

Приложить ли точность, трогая пальцем толстейший из рычагов? Или пытаясь нитью удержать корабль на якоре?

Но это не будет точностью. Проведи линию от самого тонкого к самому толстому, размести на ней всё сущее по толщине — точка, выбранная на этой линии, будет точностью.

Итак, тонкое и точное создано делать выбор и отделять. А тончайшее и точнейшее создано управлять.

Но даже когда тончайшее не правит, разве рвётся оно?

Посмотрите: тончайшие жилки вплетены в древесный лист — и разве не толстый черешок обламывается осенью?

Посмотрите: тончайшими космическими лучами пронизан мир — вы видели хоть один из них порвавшимся?

Дерево, что отрывает буря от корней его и от земли его, не в самом тонком месте ломается, но в самом сухом.

Отсыревшая бумага, что тянут и разглаживают нечуткие руки — та рвётся в самом сыром месте.

Лёд, что в зимнюю стужу скалывают ломом с асфальтовых дорожек — тот легче ломается в самом толстом месте.

Находятся такие, что говорят: самое тонкое место у льда в самом толстом месте. Но тем, кто знает столько о способах сломать и уничтожить, к чему ещё нужно присловье о тонком?

Присловьем живёт ученик, постигая мудрость учителя. Говорю вам, учителя разрушения, учите учеников ваших, что рвётся толстое! — ибо тонкое само порвёт и порежет учеников ваших.

Когда придумывали присловье “где тонко, там и рвётся”, — о, верившие в мудрость потомков создатели языка! — то забыли указать, что именно рвётся. Не тонкая ли тетива рвёт толстую руку неопытного лучника?

Но даже когда тончайшее рвётся, разве стоит забывать о вопросе: “зачем”?

Кто из вас настолько крепок руками, чтобы в одной из ладоней раздавить сырое яйцо? Посмотрите: всякий птенец ломает его изнутри. Зачем яйцо таково?

Кто из вас имеет настолько прочные когти, чтобы содрать ими толстейшую кору у основания дерева? Посмотрите: спящая почка, просыпаясь и превращаясь в побег, пронзает её изнутри. Зачем кора такова?

Были времена, когда говорил Заратустра: “Поистине, советую вам: уходите от меня и защищайтесь против Заратустры! И ещё того лучше: стыдитесь его! Может, он вас обманул”.