Я стал бывать в «Ленинке» каждый вечер — тяжеловато переносил одиночество, а в библиотеке был среди людей. Мне нравилось там все, даже стоять в очереди в раздевалку, здороваясь с завсегдатаями, и конечно, пить кофе в буфете, и болтать в курилке, а с наступлением лета сидеть с кем-нибудь из новых знакомых перед входом в вестибюль на лавке под пахучими липами.
В библиотеке я наверстывал недостаток образования, прочитал то, что давно должен был прочитать: и нашумевшие новинки, и запрещенных авторов, книги которых выписывали из спецхрана по ходатайству с места работы (после чего читателя брали на заметку), но не менее ценным для меня было общение с людьми. В то время молодежь тянулась в библиотеки. Тогда, в конце пятидесятых годов, «Ленинка» напоминала молодежный клуб: запойно читали Хемингуэя и Ремарка, из библиотеки отправлялись на выставки, в мастерские художников, в кафе «Националь». Атмосфера в библиотеке была домашней: на лестничной площадке велись беседы, в вестибюле назначались свидания, кнопками прикреплялись записки: «Ждем на выставке», «Приходи в Наци» (кафе «Националь»).
В библиотеке было немало колоритных типов — сейчас всех и не вспомнить, но «чокнутого» садовника Сережу помню отлично. Он работал в Ботаническом саду и о цветах рассказывал взахлеб, при этом смешно потел, заикался, и часто его заносило черт-те куда, он совершенно забывал о чем говорил и нес какой-то «цветастый бред». Некоторые дуралеи его нарочно заводили, просили рассказать подробнее, и он, простодушный, старался. Над ним подтрунивали беззлобно, но все равно это выглядело жестоко, ведь над блаженными нельзя смеяться.
Завсегдатаем библиотеки был еще один Сергей — эрудит Чудаков, невероятный говорун, который (по его словам) знал абсолютно всех известных поэтов и актеров. Страшно плодовитый, он (опять же с его слов) писал критические статьи в литературные и театральные журналы (вроде, действительно, статьи печатали), и имел двадцать(!) написанных, но не опубликованных романов (кажется, ни один из них так и не вышел). Для меня Чудаков был высокообразованным истинным гением, я слушал его разинув рот, и рядом с ним особенно остро чувствовал свою неполноценность… Спустя много лет, мы встретились в Доме литераторов — он был все таким же экспансивным говоруном, только уже старикашкой. В самом деле, он с юности общался со многими известными литераторами, но те всегда считали его сумасшедшим.
Случалось, в курилку врывался геолог Владимир Сквирский, загорелый, вечно улыбающийся здоровяк, «человек без тормозов», неиссякаемый рассказчик и балагур, «мужик суровый, презирающий женщин». Слух о том, что он вернулся из партии, проходил по столам, завсегдатаи откладывали книги и спешили в курилку. А он уже в табачном дыму размахивал руками — рисовал Камчатские сопки, таежные реки, медведей…
Как-то ночью Сквирский завалился ко мне на Клязьму с ватагой приятелей, привез бивень моржа, кучу «редких» камней и альманах «Земля и люди», где он печатал очерки…
Его судьба сложилась трагически — лет через десять он оказался в тюрьме. Говорили, «посадили за антисоветскую деятельность», но позднее я достоверно узнал (от его друга геолога), что «презирающий женщин» Сквирский получил статью за изнасилование малолетней дочери своих приятелей, а в лагере действительно стал диссидентом, за что ему увеличили срок… Однажды по «Голосу Америки» я услышал: «Вчера в (таком-то лагере) скончался правозащитник Владимир Сквирский…».
В библиотеке я особенно сдружился с Сашей Камышовым, талантливейшим акварелистом, которому пророчили ослепительное будущее, и прозаиком Леонардом Данильцевым, который писал «модерн» (его печатали за рубежом). К сожалению, эта дружба длилась недолго; Саша внезапно умер от воспаления легких, а с Леонардом мы просто отдалились друг от друга: он старался общаться только с «модернистами», а я вдруг открыл для себя Бунина, в сравнении с которым упражнения моего друга и его приятелей выглядели жалким лепетом.
Появились у меня и другие знакомые. Моя оголтелая дружелюбность приводила к тому, что я заводил и сомнительные ненадежные знакомства. Бывало, перекинусь с кем-нибудь двумя словами и сразу записываю телефон, все боюсь потерять нового знакомого; от долгого одиночества ударился в другую крайность — всех принимал в друзья. Вскользь упомяну тех, с кем виделся довольно часто.
Двух начинающих драматургов Дмитрия Иванова и Владимира Трифонова я долгое время считал огромными талантами, пока не понял, что они — всего-навсего трепачи «высокого духа», а в работе — расчетливые, циничные ремесленники. Им было все равно о чем писать, лишь бы платили деньги (у Иванова сломался телевизор — пишут об этом пьесу, Трифонов не купил в магазине рыбу — катают фельетон о рыбе). Писали они быстро и лихо, в их работах было полно модных словечек, плоских хохм, переделанных на новый лад старых анекдотов.