Выбрать главу

"Где твоя мать?", — спросил Герман.

"В своей комнате. Она сейчас выйдет. Садись".

"Смотри, я принес тебе подарок". Герман вручил ей сверточек.

"Подарок? Ты не должен все время приносить мне подарки. Что это?"

"Шкатулка для марок".

"Марок? Ты как угадал. А марки там уже есть? Да, вот они. Мне надо написать примерно сто писем, но я неделями не могу добраться до авторучки. Оправдание, которое у меня всегда под рукой — в доме нет марок. Теперь мне больше не увильнуть. Спасибо, милый. Но тебе ни к чему тратить так много денег. Ну, ладно, пойдем поедим. Я приготовила то, что ты любишь — мясо с овсянкой".

"Ты обещала мне больше не готовить мяса".

"Я и сама себе это тоже обещала, но от еды без мяса я не получаю удовольствия. Сам Бог ест мясо — человеческое. Вегетарианцев не существует ни единого. Если бы ты видел то, что видела я, ты бы понимал, что Бог любит убивать".

"Не обязательно делать все, что любит Бог".

"Нет, обязательно".

Дверь комнаты открылась, и вошла Шифра Пуа — она была выше, чем Маша, брюнетка с темными глазами, черными, местами седыми волосами, туго стянутыми сзади в узел, остро вырезанным носом и сросшимися бровями. Над верхней губой у нее было родимое пятно, на подбородка росли волосы. На левой скуле шрам след нацистского штыка, оставшийся от первых недель вторжения.

С первого взгляда было видно, что когда-то она была красивой женщиной. Меир Блох влюбился в нее и писал ей песни на иврите. Но лагерь и болезни оставили свои следы. Шифра Пуа всегда носила черное. Она все еще была в трауре по мужу, родителям, сестрам и братьям — все погибли в гетто и лагерях. Сейчас она щурилась, как это делает человек, внезапно попавший из темноты на свет. Она подняла свои тонкие длинные руки так, как будто собиралась пригладить волосы, и сказала: "О, Герман я тебя еле узнала. У меня теперь дурная привычка — сесть и сразу уснуть. А по ночам не могу глаз сомкнуть до утра и все думаю. Потом глаза целыми днями слипаются. Я долго спала?"

"Кто знает? Я понятия не имела, что ты спишь", — сказала Маша. "Она ходит по дому тихо, как мышка. Тут у нас действительно есть мыши, но между их походкой и маминой я не слышу различия. Она бродит ночи напролет и даже не потрудится зажечь свет. Ты как-нибудь упадешь в темноте и сломаешь ногу. Подумай об этом".

"Ты снова за свое. Вообще-то я сплю не по-настоящему, у меня перед лицом как будто падает занавес, и тут же голова становится пустой. Я тебе такого не пожелаю. Но чем это пахнет? Что это горит?"

"Ничего не горит, мама, ничего не горит. У мамы смешная особенность во всем, что у нее не получается, упрекать меня. Все, что она готовит, подгорает, а как только готовить начинаю я, она чувствует, что что-то горит. Она наливает молоко, молоко переливается, а мне она говорит, чтобы я была аккуратной. У Гитлера, должно быть, была такая болезнь. В нашем лагере была одна женщина, которая все время болтала вздор о других — она обвиняла их в том, что сделала сама. Это было противно и одновременно смешно. Сумасшедших не существует; безумцы только ведут себя так, как будто сошли с ума".

"Все у тебя совершенно нормальные — только твоя мать ненормальная", обиженно сказала Шифра Пуа.

"Я не это имела в виду, мама. Не извращай мои слова. Садись, Герман, садись. Он подарил мне шкатулку для марок. Теперь мне придется писать письма. Вообще-то говоря, сегодня я собиралась убрать твою комнату, Герман, но возникла тысяча других дел. Я ж тебе говорила: будь жильцом как все жильцы. Если ты не требуешь, чтобы твою комнату содержали в чистоте и порядке, то так и будешь жить в грязи. Нацисты так долго заставляли меня делать некоторые вещи, что теперь я никак не могу делать их по доброй воле. Если я хочу что-то сделать, то должна вообразить, что надо мной стоит немец с автоматом. Здесь, в Америке, я пришла к выводу, что рабство не такая уж и трагедия — когда приходится поработать, то нет ничего лучше плетки".

"Ты только послушай. Спроси ее, понимает ли она, что несет", — пожаловалась Шифра Пуа. "Она просто должна все время мне противоречить, вот и все. Она унаследовала эту манеру от семьи своего отца — да будет спокойно ему в раю. Они всегда любили поругаться. Мой папа — да покоится он в мире твой дед как-то сказал: "Ваши талмудические аргументы великолепны, но в конце концов вам каким-то образом почему-то удается доказать, что на пасху разрешено есть хлеб".

"Какое отношение ко всему этому имеет хлеб на пасху? Пожалуйста, мама, сядь. Я не выношу, когда ты стоишь. Она так шатается, что мне кажется, она вот-вот упадет. И падает ведь. Дня не проходит, что бы она хоть раз не упала".

"Что ты еще там обо мне выдумываешь? Я лежу в больнице в Люблине, и смерть стоит у моей кровати. Наконец-то я обрету покой. Вдруг появляется она и зовет меня назад в этот мир. Зачем я тебе понадобилась, если ты все время рассказываешь обо мне небылицы? Умереть хорошо, это радость. Кто попробовал смерти, для того жизнь стала неинтересной. Я думала, она тоже умерла. Вдруг вижу, она жива и пришла меня навестить. Сегодня она отыскала меня, а завтра уже пилит меня, втыкает в меня тысячу иголок. Если бы я рассказала все как есть, то любой решил бы, что у меня не все дома".

"Ничего подобного, мама. Чтобы описать состояние, в котором она была, когда я вывезла ее из Польши, понадобилась бы бочка с чернилами. Но об одном могу сказать с чистой совестью: никто еще не мучил меня так, как она".

"Что такого я тебе сделала, дочка, что ты так говоришь? Ты была тогда здорова — да не коснется тебя злой взгляд! — а я мертва. Я сказала ей прямо: "Я больше не хочу жить. С меня хватит". По она как фурия вцепилась в меня и втащила назад в жизнь. Яростью можно разрушить человека, а можно заставить его жить. Зачем я ей понадобилась? Ей приспичило иметь мать, вот и все. А еще этот ее муж. Леон, он мне не понравился с самого начала. Я посмотрела на него и сразу сказала: "Дочка, это шарлатан". У человека всегда написано на лбу, кто он, надо только уметь прочесть Моя дочь читает самые сложные книги, но когда речь заходит о людях, она не может отличить руки от ноги. Вот она и осталась на мели — вечная соломенная вдова!"

"Я хочу выйти замуж, я не хочу ждать развода".

"Что?! Мы пока что еще евреи, а не гои. Что там твое жаркое? Сколько оно будет стоять на огне? Мясо же обуглится. Дай я посмотрю. Господи Боже мой! Там же не осталось ни капли воды. Нельзя на нее положиться! Я же чувствовала, что горит. Они сделали из меня инвалида, эти черти, но ощущать запахи я еще могу! Где у тебя твои глаза? Ты прочла слишком много ни на что не годных книг! О, Господи, сжалься надо мной!"

3

Маша курила во время еды. Съев немного, она затягивалась. Она откусывала чуть-чуть и отодвигала тарелку, но Герман придвигал ее обратно и заставлял Машу есть. "Представь, что ты на сеновале в Липске, и твоя крестьянка приготовила тебе кусок свинины. Откуда нам знать, что нас ждет завтра? Это может случиться снова каждый день. Убивать евреев — дело совершенно естественное. Евреев надо убивать — это воля Божья".

"Дочь, ты разбиваешь мне сердце".

"Но это правда! Папа всегда говорил, что все исходит от Бога. И ты тоже так говоришь, мама. И если Бог допустил уничтожение евреев Европы, то какие основания думать, что он воспрепятствует уничтожению евреев Америки? Бога это не волнует. Он такой. Правильно, Герман?"