Выбрать главу

Бывшего черносотенца Бобрищева-Пушкина, ставшего лояльным к Советам, Булгаков выставил (запись в дневнике 24 декабря 1924 года) беспринципным приспособленцем: «Старый, убежденный погромщик, антисемит, пишет хвалебную книжку о Володарском (большевистском комиссаре по делам печати, пропаганды и агитации в Петрограде. — Б. С), называя его „защитником свободы печати“. Немеет человеческий ум». Вряд ли к Слащеву он относился принципиально иначе, тем более что был знаком с мнением Оболенского о том, почему генерал «сменил вехи»: «Слащев — жертва гражданской войны. Из этого от природы неглупого, способного, хотя и малокультурного человека она сделала беспардонного авантюриста. Подражая не то Суворову, не то Наполеону, он мечтал об известности и славе. Кокаин, которым он себя дурманил, поддерживал безумные мечты. И вдруг генерал Слащев-Крымский разводит индюшек в Константинополе на ссуду, полученную от Земского союза. А дальше?.. Здесь… за границей, его авантюризму и ненасытному честолюбию негде было разыграться. Предстояла долгая трудовая жизнь до тех пор, когда можно будет скромным и забытым вернуться на родину. А там, у большевиков, все-таки есть шанс выдвинуться если не в Наполеоны, то в Суворовы. И Слащев отправился в Москву, готовый в случае нужды проливать „белую“ кровь в таком же количестве, в каком он проливал „красную“».

Фурманов в предисловии к книге «Крым в 1920 г.» привел слова самого Слащева, отражающие мучительный для генерала перелом: «Много пролито крови… Много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжких испытаний снова придется рабочему государству вынуть меч — я клянусь, что пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды и вера в победу рабочего класса — не игрушка, а твердое, глубокое убеждение».

В мемуарах Слащев всячески отрицал свою причастность к расстрелам, возлагая вину на контрразведку (будто не было популярной в годы Гражданской войны частушки: «От расстрелов идет дым, то Слащев спасает Крым»). Свой же переход к большевикам бывший генерал обосновывал исключительно патриотическими мотивами: «…В моем сознании иногда мелькали мысли о том, что не большинство ли русского народа на стороне большевиков, ведь невозможно, что они и теперь торжествуют благодаря лишь немцам, китайцам и т. п., и не предали ли мы родину союзникам… Это было ужасное время, когда я не мог сказать твердо и прямо своим подчиненным, за что я борюсь». Этим Слащев объяснял и свой рапорт об отставке, не принятый Врангелем. Скорее можно предположить, что Яков Александрович не желал служить под началом Врангеля, с которым только вел скрытую борьбу за главенство над Белым движением в Крыму. Слащев ведь считал себя «спасителем Крыма» и полагал, что Врангель его заслуги недооценивает и всячески его задвигает.

Слащев утверждал в мемуарах: «Я принужден был остаться и продолжать нравственно метаться, не имея права высказывать своих сомнений и не зная, на чем остановиться. Подчеркиваю: с сущностью борьбы классов я не был знаком и продолжал наивно мечтать о воле и пользе всего внеклассового общества, где ни один класс не эксплуатирует других. Это было не колебание, но политическая безграмотность».

Для него «уже не было сомнений, что безыдейная борьба продолжается под командой лиц, не заслуживающих никакого доверия, и, главное, под диктовку иностранцев, т. е. французов, которые теперь вместо немцев желают овладеть отечеством»: «Кто же мы тогда? На этот вопрос не хотелось отвечать даже самому себе».

В своей книге свежеиспеченный красный командир пытался уверить публику, что прозрел, проникнувшись не только убеждением в предательстве Белого движения союзниками, отстаивавшими свои интересы, но и верой в правильность марксистского учения. В связи с этим Фурманов в предисловии оправдывал издание слащевских мемуаров тем, что книга «свежа, откровенна, поучительна» (хотя сам бывший комиссар Чапаевской дивизии, сражавшийся с врангелевцами на Кубани, в коммунистическое прозрение генерала вряд ли верил). А открывалось фурмановское предисловие суровой, но, наверное, справедливой характеристикой мемуариста: «Слащев-вешатель, Слащев-палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история… Перед „подвигами“ его, видимо, бледнеют зверства Кутепова, Шатилова, да и самого Врангеля — всех сподвижников Слащева по крымской борьбе». Таким Булгаков сделал и своего Хлудова.