Я произнес все это не переводя дыхания — из опасения, что она перебьет меня, из опасения, что сам собьюсь. На нее я не взглянул ни разу. И когда закончил, тоже не взглянул. Я боялся увидеть в ее глазах нечто похожее на равнодушие или на сострадание. Или даже на удивление: хотя я прекрасно знал, что она будет удивлена этим признанием, любой намек на удивление показал бы мне, что мы в наших чувствах не совпадаем, — и все, что она скажет после этого, будет всего лишь данью вежливости или жалости.
Словом, я не смотрел на нее, и если бы мог отвести уши, как отвел глаза, то сделал бы это. Потому что боялся как взгляда, так и слов, в интонации которых мог бы услышать те же равнодушие и сострадание… Я вслушивался лишь в ее горячее дыхание.
— Да.
Она сказала «да».
Это был самый прекрасный, самый простой и одновременно самый неожиданный для меня ответ.
Она могла бы пуститься в изысканные извинения с целью объяснить, что при нынешних обстоятельствах считает невозможным… Я бы резко оборвал ее словами: «Не будем больше об этом говорить!» Она взяла бы с меня обещание, что мы, несмотря ни на что, останемся добрыми друзьями. Я ответил бы: «Конечно!» — но никогда в жизни не стал бы с ней больше встречаться и запретил бы произносить ее имя в своем присутствии.
Она могла бы, напротив, объяснить мне, что чувствует то же самое с первой нашей встречи… И я бы знал, что говорить, что делать.
Это простое, это сухое «да» лишило меня голоса.
Я чуть не спросил ее: «А что «да»?» Потому что это могло означать: «Да, я понимаю», «Да, я вижу», «Да, я подумаю».
Я взглянул на нее — недоверчиво и с тревогой.
Это было истинное «да», чистейшее из всех «да». Со слезами на глазах и с улыбкой женщины, которую любят.
Вечер пятницы
Именно на этих словах я расстался с Оссианом. Под первым попавшимся предлогом: будто бы у меня назначена встреча, которую я не могу отменить… Я чувствовал, что мне надо уйти. Оставить его одного с этим воспоминанием, внезапно ожившим перед его взором. Дать ему возможность продлить это мгновение, вновь услышать эти слова, вновь и вновь вглядеться в лицо любимой женщины. За продолжением дело не станет.
Он открыл передо мной дверь с признательностью и даже сделал несколько шагов, чтобы проводить меня до лифта по желтому, узкому и пыльному ковру в коридоре.
Когда я ближе к вечеру вернулся, радость его еще не угасла. И спросил он меня: «На чем мы остановились?», полагаю, вовсе не потому, что утерял нить рассказа, а чтобы услышать мой ответ:
— Она сказала вам «да»!
Затем я снял с ручки колпачок и открыл новый блокнот, как делал это каждый раз в начале трех предыдущих сеансов. Я написал «Вечер пятницы» на первой странице, прежде чем перевернуть ее. Мои собеседник между тем, казалось, все еще пытался подыскать слова.
— Могу ли я попросить вас не сразу записывать?
Я надел на ручку колпачок. И стал ждать. Довольно долго. Когда он заговорил, голос его прозвучал словно бы издалека:
— Мы с Кларой обнялись.
Могу поклясться, что он покраснел, делая это признание. Сам я тоже потупился. Подобная откровенность давалась ему нелегко. Совершив это усилие над собой, он вновь стал мерить шагами комнату, двигаясь очень медленно и не произнося ни единого слова. Потом, как если бы завершил восхитительную прогулку по своей душе и внезапно вновь ощутил мое присутствие, сказал мне, выставив вперед ладонь:
— Вот так!
Мне кажется, я понял его: он хотел сказать, что с этой очень личной главой покончено. Тогда я привычным жестом разгладил страницы блокнота и приготовился вновь записывать под диктовку. Но руку мою удержало некое сомнение. Блеск его глаз подсказывал мне, что он еще не вполне вернулся из своего душевного паломничества. И я нарочито медленно положил ручку во внутренний карман пиджака. Закрыл также и блокнот, потом скрестил руки на груди. Собеседник мой улыбнулся. Расслабил ворот рубашки. Я же не сводил глаз с его адамова яблока.
Мне кажется, воспоминание об этой странице своей жизни помогло ему сбросить груз лет и полностью раскрыться.
Как рассказать об этих признаниях, не предавая его? О, конечно же, он ни в чем не погрешил против строжайших правил левантийского целомудрия. Но я не простил бы себе, если бы повторил те слова, которые не посмел записать в его присутствии. Более извинительным представляется мне обрисовать эту историю в самых общих чертах.