Сидя в машине, Каргин почти физически ощутил, как его персональная – проржавевшая, забитая житейским, служебным и прочим мусором, так что живое чувство едва просачивалось сквозь него прерывистой простатитной струйкой, – труба волшебным образом преобразилась. Внутри белоснежного металлопластика текли легкие и чистые воды обретенной надежды. Вот только… на что? Трубу можно было сгибать, направлять в любую сторону этой надежды.
Вместе с легкими и чистыми водами из прошлого в обновленное, освобожденное от мусора сознание Каргина притекли имя и фамилия идущей к машине женщины.
– Здравствуй, Надя, – вышел ей навстречу Каргин. – Ты все еще Звоник или у тебя сейчас другая фамилия?
Имя и фамилия женщины притекли из прошлого по долгоиграющим трубам. Но трубы хранили молчание – зачем Каргин назначил свидание Наде Звоник в сквере на Бережковской набережной перед стаканным офисом «Главодежды»? Здесь оркестр долгоиграющих труб держал паузу. Можно было, конечно, поинтересоваться у всезнающего Палыча, но Каргину не хотелось усугублять неуместную зависимость от водителя. Палыч в упор не разглядел возмутивший Каргина манекен. Но почему-то знает, зачем начальник встречается с Надей. Это никак не вписывалось в логику отношений между начальником и персональным водителем.
Плевать на Палыча, решил Каргин. Может быть, я решил… ее трахнуть. Он предоставил возможность ментальным водам течь в любом (они сразу устремились понятно куда) направлении. Или просто решил помочь старой подруге, тем более что у меня сейчас есть такая возможность.
Каргин взял Надю за руку.
Узкая сухая рука пятидесятилетней женщины скупо поведала ему о жизни Нади – изнурительных трудах и безрадостных днях ее борьбы за материальное благополучие, плохих мужчинах и неблагодарных детях. У Нади было заостренное, как наконечник стрелы, лицо. Серые глаза смотрели из паутины горьких морщин, как две замочные скважины запертого сундучка. Надя и двадцать лет назад не была склонна к откровенности и сентиментальности. Прожитые годы, похоже, не смягчили ее твердое сердце. Надя никогда ни с кем не откровенничала, потому что всегда говорила правду или (если не хотела говорить правду) не говорила ничего. Молчала как рыба об лед. Кстати, она великолепно разбиралась в рыбе и морепродуктах, каким-то образом определяла их качество сквозь толстый картон и ледяную броню холодильников. Для этого ей не требовалось заходить в рефрижераторы, смотреть товар. Этот – мимо, говорила Надя, и Каргин брезгливо махал рукой норовившему всучить тухлятину оптовику, проезжай! Да и в других товарах она разбиралась не хуже. Сентиментальность была ей чужда. Надя видела жизнь такой, какой она есть, без свойственных женщинам эмоций, переходящих в неоправданные надежды, а затем в неизбежные разочарования. Не как прикатившая в Москву на фуре с арбузами трудовая мигрантка Айнур, вообразившая, что блядовать и воровать по мелочи в России веселее, а главное, безопаснее, чем в родном Казахстане. Не как строгая, с иконным лицом бухгалтерша Елена Игоревна, полагавшая, что протестно-стоячее положение в немой тьме перечеркивает грех, как учительский карандаш – неверно решенную задачу в ученической тетради. Каргин вдруг вспомнил, что ни разу не видел Надю с книгой. Он, случалось, заставал ее за изучением каких-то инструкций, руководств по эксплуатации, УК, ГК, УПК, даже один раз видел в ее руках… красную (она почему-то в России всегда такого цвета, независимо от социально-политического строя) Конституцию. Но никогда – художественную литературу. А между тем любое художественное произведение, начиная от «Илиады» Гомера и заканчивая дрянным детективчиком с сиськами и пистолетом на обложке, всегда смесь откровенности и сентиментальности. На этих двух китах стоит литература, как бухгалтерша Елена Игоревна в подсобке на двух ногах. Интересно, подумал Каргин, прочитала Надя хоть одну книгу за минувшие двадцать лет?
Впрочем, отсутствие откровенности и сентиментальности, а также принципиальный отказ от чтения книг восполнялись (компенсировались) у Нади склонностью к пению. Она пела, когда никто не мог ее видеть и слышать. Но иногда Надя забывалась и пела при Каргине, что следовало воспринимать как высшую степень доверия. Слова в ее песнях не складывались в предложения, не несли, как верблюды поклажу, смысловой нагрузки. Более того, из разных языков были надерганы случайные слова, как сорные цветы в поле. Но, заслышав ее пение, Каргин замирал, как задумчиво и без видимой цели оглядывающий дали суслик посреди этого самого поля. Глупые надежды Айнур, стоическая печаль Елены Игоревны, беспокойство Каргина по задержанной на питерской таможне партии мороженых куриных окорочков, радость маленькой девочки, которой мама купила на рынке куклу с омерзительными рыжими волосами, безответные чувства грузчика Сабира к официантке Тане из близлежащего кафе «Порция» и все прочее, о чем думал (или мог подумать) Каргин, каким-то образом вмещалось в Надину песню. Не существующая или существующая где-то рядом, как истина в сериале «Секретные материалы», жизнь, подобно порыву ветра, с сосновыми иголками, клочьями морской пены, ночными звездами, подземными судорогами и бескорыстной любовью к Господу, пролетала сквозь его приоткрывшую, как устрица створки, душу. Каргин на мгновение осознавал, сколь неправилен мир, вбивший его, как гвоздь кувалдой, в оптовый рынок, и сколь ничтожны его потуги преуспеть в этом мире в сравнении с… чем? Этого – самого главного – Каргин не мог уяснить. Такого куплета в песне не было. Огорченный, он еще глубже, так что уже шляпку было не разглядеть, погружался в неправильный мир, еще злее жил по его неправильным законам.