Там же, в свободном уголке возле окна, напротив Веры, раскрасневшейся от успеха и повышенного внимания, жестикулировал Кобзев. Он размахивал длинными руками и вертел головой, а Вера категорически отнекивалась.
— Что вы, ни в коем случае, — услышал Суров возглас жены. — Нет, нет.
— Вера Константиновна! — кричал Кобзев. — Вы говорите, не отдавая себе отчета. Да, именно так. Вы не вправе распоряжаться собой, да! Такой голос — народное достояние. Именно!
Суров не слышал, что ответила Вера. Кокетливо тряхнув упавшей на лоб завитушкой, к нему бросилась Ефросинья Алексеевна:
— Помогите, Юрий Васильевич. Ну дети, чисто дети! Не слушаются!
Суров направился к кругу, к жене с таким ощущением, будто лишь несколькими минутами раньше открыл ее для себя, открыл другую, незнакомую Веру, какой не знал до сих пор, как не знают человека, с которым много лет подряд встречаются и вдруг при случайном стечении обстоятельств обнаруживают, что годы незнания — величайшая из потерь. С этим не покидавшим его ощущением взял Веру за руку и повел к столу, испытывая чувство обретенной радости, полной глубокого смысла, точно зная, что таким оно надолго останется в нем, не поддаваясь влиянию ни настроений, ни времени. Понимала ли это Вера? Наверное, понимала, уверял он себя, заботливо усаживая ее за стол и внутренне радуясь появившемуся в ее глазах изумлению. Суров как бы в первый раз за тридцать пять прожитых лет увидел себя с изнанки, и она, эта изнанка, не приглянулась ему. Взору представился человек, подчинивший себя целиком и полностью службе — единственно ей, требуя того же от всех, кто его окружает, в том числе и от Веры, забывая при этом, что у нее имеются свои идеалы, свои устремления.
Гости, пошумев, вернулись на свои места за столом. Один лишь Кобзев не последовал их примеру. Поскучневший, непонятно на кого и за что обидевшийся, он устроился с краю стола, ближе к выходу.
За столом разговор не утихал — Верин успех продолжал быть в центре внимания, а сама Вера, раскрасневшаяся от смущения, но явно польщенная всеобщим восторгом, уставилась куда-то в одну точку.
— Варвары! — неожиданно прокричал Кобзев. Его не услышали, и он, уже тише повторив это слово, окинул сидящих осуждающим взглядом. С оттопыренной нижней губой, тусклый, он походил на обиженного, всеми забытого ребенка, которого привели в компанию взрослых и забыли.
Подали чай и кофе. Ефросинья Алексеевна потчевала гостей тортом и домашними румяными пирогами со сладкой начинкой. Григорий Поликарпович, ко всеобщему удовольствию и неподдельному удивлению, притащил и водрузил на середину стола горящий начищенной медью пузатый самовар и под одобрительные выкрики принялся наливать чай в большие «домашние» чашки, собственноручно вручая их — из рук в руки — каждому гостю. Было шумно и весело.
Вот тут-то, когда черед дошел до Андрея Вадимовича, он, приняв чашку и поставив ее подле себя, поднялся, сначала взглянул на унизанный горящими свечами торт, потом на гостей.
— Не сердитесь на меня, — сказал вдруг он, обращаясь сразу ко всем и отвешивая поклон. — Не сердитесь, пожалуйста, если скажу длинно и невпопад. Не приходилось до сих пор бывать в военной среде… Я сегодня вас назвал варварами. Вы такие и есть. Настоящие, натуральные варвары.
— Андрей Вадимыч! — покраснев, вскрикнула Аля.
Кобзева не смутил ее окрик.
— Помолчи, Алевтина, когда старшие говорят. Невежливо перебивать… Мы часто жонглируем словами, к примеру, такими, как служить Родине, любить Родину. И я изредка употреблял расхожие фразочки, имел весьма смутное представление — что это такое: служить Родине, любить ее, как мать. Я имел превратное представление о том, что такое офицерская жена, боевая, так сказать, подруга, потому что в тех кругах, где приходится бывать, некоторые произносят это с оттенком этакого… как бы поточнее сказать…
— Пренебрежения, — подсказала Аля.
— Хуже, Алевтина, гораздо обиднее. Я бы сказал — с барским высокомерным превосходством. Несколькими минутами раньше я метал громы и молнии по вашему, Вера Константиновна, адресу, призывал не губить талант. А не подумал, что ваше самоотречение и есть высший акт служения Родине. — Он взял свою чашку уже остывшего чая, отпил глоток и, поставив ее на стол, продолжил: — Я счастлив, что попал сюда, к вам, в этот дом, в это общество, и самую чуточку проникся сознанием важности вашей службы. Сознательно употребляю обобщающее «вашей» — применительно к вам, товарищи офицеры, и вашим подругам. И ей-богу, горжусь родством с тобой, Алевтина, — с семьей пограничника.