Письмо получилось длинным, путаным, сентиментальным — он писал его не столько для девушки, сколько для себя самого, безотчетно желая облегчить душу. Виктор увлекся и не слышал, как подошел заместитель командира взвода. А тот молча протянул руку и взял со стола исписанные листы.
— Так вот вы чем занимаетесь на службе, — насмешливо произнес сержант, щупая молодого курсанта колючими глазами.
Замкомвзвода был человек властный, промахов не прощал, и курсанты боялись его не меньше чем ротного старшину — пожилого, сурового прапорщика. Виктор стоял перед ним навытяжку, виновато моргая глазами. Даже когда сержант неторопливо сложил листы вчетверо и упрятал в нагрудный карман, Виктор больше думал о своем проступке, чем о содержании письма, попавшего в руки замкомвзвода. Увидит, что личное,— вернет. А скорее, даже и заглядывать в него не станет. Вот только накажет непременно...
В конце дня, когда Виктор, сдав дежурство, стоял в строю на вечерней поверке, сержант сразу после переклички вышел перед взводом и достал письмо. Наряд вне очереди не слишком пугал Виктора, и все же ему стало не по себе.
— У нас есть лирики, — спокойным сухим тоном заговорил сержант. — И эти лирики умудряются в служебное время развивать свои творческие способности. Вот послушайте-ка записки одного дневального.
Раздались смешки, курсанты с любопытством насторожились, еще не догадываясь, о чем речь. Виктор не верил, что сержант станет читать. Однако тот читал. Читал по порядку, с выражением и даже комментариями. Выхватить письмо из рук его Виктор не смел. Самовольно покинуть строй и убежать не мог тоже. Но и слушать казалось невозможным.
А взвод слушал. И не один взвод. Сержант читал нарочито громко, голос его разносился от фланга до фланга роты, и отделенные командиры соседних взводов, начавшие бойко инструктировать курсантов, скоро поумерили голоса, насторожились.
Даже в тот момент Виктор не испытывал злобы к сержанту. Замкомвзвода можно было понять — он решил проучить нерадивого дневального и делал это в меру своих «способностей». Виктор ненавидел себя, ненавидел бумагу, которая не почернела, не вспыхнула огнем, а равнодушно выдавала его сокровеннейшие тайны. И до чего же фальшиво, жалко и глупо звучали в чужих устах слова, найденные им с немалым трудом, казавшиеся лучшими, единственными, его, Виктора Белякова, собственными словами!
Большинство слушало хмуро, кое-кто молча усмехался, кто-то хихикнул. Вдоль строя заскрипели сапоги — старшина вышел из канцелярии закончить поверку и тоже прислушивался.
— Сержант Уголков! — сердито оборвал он. — Вы что, другого времени не нашли для коллективных читок?
Сержант смутился, протянул недочитанное письмо Виктору.
— Возьмите, Беляков. И запомните: для личных писем существует личное время.
То ли он нарочно выдавал автора, то ли сделал это от бестактности. Обе шеренги роты колыхнулись, каждый из курсантов желал взглянуть на Белякова. Виктор не двинулся, даже руку не протянул за письмом. Нет, он вовсе не хотел выразить протеста сержанту — просто письмо это перестало быть его личным письмом. Кто-то из товарищей, угадав его настроение и боясь осложнений, торопливо схватил листки и засунул их в карман Виктора. Скрип старшинских сапог оборвался рядом.
— Хорошо написали, Беляков, — добродушно сказал прапорщик. — Честно и смело написали. По-мужски. Кое-кому полезно было послушать.
Виктор поднял голову. Шутит старшина или всерьез? И увидел глаза прапорщика, обращенные на Уголкова,— суженные, острые, как ножи...
Уголкова скоро перевели куда-то, о публичном чтении письма никто не вспоминал, но Виктору все время чудилось: за спиной над ним, посмеиваются и смакуют цитаты из его любовного сочинения.
Он так и не ответил девушке, домой тоже стал писать редко и скупо...
В танковой роте, куда Виктор попал служить, он сам в первый же день едва не оказался в роли Уголкова. Взял с тумбочки Рубахина толстую, переплетенную тетрадь и машинально раскрыл. Оказавшийся поблизости солдат удивленно спросил: