И опять надолго в моем сознании захлопнулась какая-то дверка, которая на время приоткрылась в классе и у Гошки Мошкова на его квартире.
Если с русским языком я был в ладах, то совсем худо было с немецким. «Неуд» прочно поселился в классном журнале против моей фамилии. Затем наступила новая полоса, — никаких отметок уже мне Инна Эдуардовна не ставила, и я по наивности решил, что она обо мне забыла. Но не тут-то было. «Неуд» по немецкому, да по обществоведению «неуд», и я остался на третий год в шестом классе. После этого наметился прямой путь — на завод.
Все здесь было иное, незнакомое, непохожее на то, что окружало меня до сих пор. Прежде всего сам Металлический завод с его громадной территорией, со множеством цехов и старых и недавно построенных, с внутренней железной дорогой и паровичком, толкавшим составы, груженные чугуном, сталью, громадными валами, с его проходной, через которую каждый день входили и выходили тысячи рабочих, и молодых и старых, и мужчин и женщин, одетых пестро и все же неуловимо одинаково.
Торжественно и протяжно гудел гудок, и весь завод, вся громада людей приступала к работе. Литейщики, формовщики, «глухари» (котельщики), кузнецы, токари, слесари, монтажники, строгальщики, разметчики, карусельщики, сборщики и множество рабочих других профессий начинали свой рабочий день.
Но все это я познал позднее. Мой же вход на завод начинался с Кондратьевского проспекта, где размещались классы фабзавуча. Попал я в фабзавуч через биржу труда. Пошел наниматься на работу, — не сидеть же третий год в шестом классе, и как нежданная радость — направление на учебу в фабзавуч. Экзамены. И я зачислен на токарное обучение. И вот он — малый механический цех. И тут впервые я увидал токаря по металлу. Я дальше и не пошел. Остановился у крайнего станка и стал глядеть, не отрывая взгляда, как работает токарь. Резец, закрепленный в головку суппорта, двигался по станине к латунной болванке, коснулся ее своим лезвием — и вся мастерская наполнилась звенящим свистом, и, все забираясь выше, выше, перешел этот свист в высокий звон. Патрон вращается с такой быстротой, что кажется, будто он неподвижен. А на болванке, словно ее раздевают от серой укутки, появляется все больше ослепительно желтого, как золото, чистого места. Движение руки — и патрон замер. И тишина, только звенит в ушах. Токарь снимает размер штангелем, сбрасывает суппорт назад, включает мотор — и снова звоном и стоном наполняется мастерская. Токарь по металлу! Что там слесарь или формовщик или кузнец, вот токарь — это да! И я себя чувствовал в совершенном празднике.
Учеба в фабзавуче делилась на две части: теория и практика. Теория в классах, практика — в мастерских, позднее на заводе. Здесь все было подчинено тому, что делал завод. А делал он турбины, — по стране все больше создавалось ГЭС. И мы изучали устройство турбин. При заводе был ВТУЗ — высшее техническое учебное заведение. Двери его были широко открыты для рабочих.
В фабзавуче все было интересно: и работа в мастерских, и учеба в классах.
Там сдружился я с ребятами, там вступил в комсомол, там пришла еще одна любовь. Но она и не догадывалась, эта смуглолицая, большеглазая девчонка о том, что рядом с нею живет влюбленный в нее.
«Каких только дум я не передумал! И все о ней! Одна мечта была чудесней другой. И все о ней! Мне ничего не стоило в таком праздничном состоянии пройти после работы пешком от «Красного выборжца» до улицы Декабристов — вдоль по Неве, через Неву, по Марсову полю, по длинной улице Плеханова... И все думать о Полине, мысленно разговаривать с ней, шутить, смеяться. Воображать себя красивым, смелым, любимым.
Но на самом деле я не решался заговаривать с нею. Только молча из-за своего станка смотрел в дальний угол цеха, где работала она».
Это отрывок из «Рассказа о любви». Там все, как было. Даже и то, что Ларька Колобов, мой друг, погиб в войну. Только не встречал я ее, свою Полину, после войны. А встретил и не ее, а другую женщину, и не я, а режиссер Анциполовский, рассказавший мне свою грустную историю. Но не так уж в жизни много разных сюжетов, и нет-нет да и ляжет один житейский на твой собственный.
Кому-то из фабзайчат пришло в голову издавать рукописный журнал. «Ты, Гало, тоже чего-нибудь напиши», — сказал мне Генрих Яшкуль. Он ходил в литературный заводской кружок. И как-то даже читал свои стихи. И я запомнил одну его строчку: «Пятилетка в четыре куется!» «Гало» — была моя кличка. «Вороной», видимо, считали неостроумным, ну а «галкой», «гало» — подходяще.
И я написал. Но нет, не стихи, а начало большого рассказа. О том, как в джунглях, в тропический ливень бежит Оскар Плюм. За ним гонятся индейцы. Что он такое натворил, даже и мне неизвестно, но ему грозит смерть, не дай бог, если поймают. И вот он несется. И натыкается на бурный поток. В счастью, через него перекинуто поваленное бурей дерево. На четвереньках Оскар Плюм перебирается по нему. Доползает до середины. Тут вспыхивает ослепительная молния. И при ее свете беглец видит против себя оскаленную морду льва. Почему лев не в пещере, а под проливным дождем, мне также было неизвестно. Впрочем, это меня и не заботило. На этом напряженном моменте рассказ обрывался, причем в скобках стояло: «Продолжение следует». Но продолжения не последовало. Ребята мне не поверили, посчитали, что я откуда-то, «содрал». Я пытался доказывать. Но где там. Редакторы журнала были непреклонны. Тем более что и на самом деле один из фабзайцев списал длинное стихотворение то ли из «Бегемота», то ли из «Лаптя». И был уличен.