Выбрать главу

Познакомился я с ним просто. Читал его рассказ «Ермак» в рукописи для очередного номера «Невы». Заинтересовался автором, уж больно был хорош этот рассказ. Узнал, кто он, и началось сотрудничество. Следующее, что мы напечатали, был роман «Последние хутора» — о послевоенной Литве, о той классовой борьбе, которая там еще имела место. Я бы не сказал, что это было лучшее из написанного Воробьевым, но вполне литературная вещь, — да и не мог Константин Воробьев написать не литературную, — язык его произведений всегда радовал.

Он приехал ко мне, был в гостях, и о многом мы поговорили, — вот тогда он и высказал свою мечту перебраться в Россию. Да не в Москву или Ленинград, а куда-нибудь поглубже — в черноземную. И еще рассказывал он о том, как во время войны он в форме немецкого офицера в сопровождении своего солдата, знавшего немецкий язык, ходил по оккупированному литовскому городку, как отдавал ему немецкий патруль честь и как он узнавал то, что надо было узнать для партизанского отряда.

Не все проходило гладко в наших творческих взаимоотношениях. Бывало, что и возвращал ему рукопись, и он обижался, но ненадолго. Так, я вернул ему «Убиты нод Москвой». Это жестокая быль, но я не мог ее принять. Было в ней что-то от ремарковщины. Он послал в «Новый мир», и там напечатали, но для меня Константин Воробьев больше в его «Крике».

Как-то надумали мы с женой навестить его. Сели в поезд и поехали, не предупредив Костю. Пусть будет сюрпризик. Прибыли в Вильнюс днем. Он жил тогда на улице Басанавичус, в доме № 16. Поднялись по старой неопрятной лестнице. Квартира 6. Дверь нам открыла какая-то женщина. Мы вошли в темный коридор. Оттуда в большую полутемную комнату с окном во двор.

— Константина Дмитриевича можно видеть? — спросил я.

— Он в больнице, — ответила женщина.

Этого мы никак не ожидали, — в то время я еще не знал, что он болен сердцем и часто лежит в больнице.

Узнали, где он лежит, и пошли.

Был уже вечер. К тому же не приемный день. И меня вначале никак не хотели пускать, но все же удалось дежурного врача убедить, что я приехал по делам редакции, что встреча крайне необходима, и меня пустили. Я надел белый халат. И пошел по коридору, отыскивая Костину палату.

Он сидел на кровати и читал книгу, низко опустив голову. И только тут меня осенило: да ведь я могу своим внезапным появлением испугать его! Кроме Кости в палате были еще двое. Один из них посмотрел на меня, спросил:

— Вам кого?

— Костя! — негромко сказал я.

Он поднял лицо. На миг что-то появилось на нем недоумевающее, тут же сменилось быстро растерянностью, и как солнечный блик — осветившая глаза улыбка. Мы обнялись, поцеловались. Он тут же решил немедленно покинуть больницу. Его не отпускали, но он сумел настоять на своем. И мы ушли.

В этот же вечер сидели в ресторане. Он угощал меня знаменитыми копчеными угрями и потихоньку, только уж ради встречи, пригубливал стопку с водкой. Рассказывал о себе, над чем работает, что пишет. Жаловался, что работа в газете отнимает много времени.

На другой день он показывал Вильнюс. Мы ходили по узким улочкам, небольшим площадям. Говорить было о чем, и незаметно летело время.

Он проводил нас на аэродром. Небо над Вильнюсом было чистое. Но чем ближе мы подвигались к Ленинграду, тем мглистее становилось оно. И только миновали Чудское озеро, как резко отчертилось, — там осталось солнце. Там было чистое, синее небо. В Ленинграде шел дождь.

Приехал он ко мне в Спицино, на Псковщину. (Это тогда, когда ездили с ним в Псков к И. С. Густову насчет переселения.) На другой день рыбалили, варили уху. А вечером Костя собрал моих внучек, велел им натаскать сухих конских катышей и сделал «теплиньку», объяснив, что вот так он в деревне с мальчишками в поле, в ночном, делал костер. «Теплинька». В ней мы пекли картошку, а сбоку от нас чуть слышно шевелилось вековое Чудское озеро, и далеко за ним на западе гасла заря.