Выбрать главу

Мы бродим по мастерской, задрав вверх головы: записка от Сахарова, автограф Ахмадулиной, покрывало, “которое Белла постеснялась держать дома”, толстенный рукописный дневник на столе, заполнен примерно наполовину. Вытягиваю шею: всё взаправду, последняя дата – вчерашняя. Между портретом Высоцкого и великим снимком олимпийца 1992 года, прыгающего в высоту на фоне Саграда Фамилия, – огромное яйцо динозавра, раскрашенное на манер пасхального. “Действительно, а почему нельзя-то?” – спрашивает Нюта. “Можно, конечно, можно! Это же яйцо”, – отвечает отец Алексей Уминский.

За столом – и это по нынешним временам редкость – не говорят о политике. О любви и свободе, немного о вере: на следующей неделе Пасха. Но время от времени каждый из сидящих тут выпивающих и закусывающих людей – их немного, человек десять, – обнимает рядом сидящего. Или того, кто сидит через одного. Не специально, не по поводу. Как-то инстинктивно, вероятно, чтобы удостовериться в реальности происходящего.

И тут вдруг Нюта, плача, произносит: “У вас такой вкусный самогон! Мы два года назад подарили моему папе на юбилей самогонный аппарат. А он умер, не дожив до сезона. Аппарат так и стоит не распакованным”. И никакой вежливой и тягучей паузы над столом не повисает: разговор течет, как и прежде, просто изменил направление. Теперь говорят о самогоноварительных аппаратах и о Нютином папе Константине Матвеевиче, озорном и влюбчивом человеке.

“Вы прямо тут снимали «Таинственную страсть»?” – зачем-то спрашиваю шепотом у Чулпан. “Если бы, – отвечает. – Если бы мы снимали здесь, это была бы совсем другая история”. А Иван Уминский играет уже в полную громкость – что-то испанское, забойное, пронзительное. Гости пускаются в пляс.

Когда устанут, Рост поставит на втором этаже невидимую нам пластинку. И, спускаясь на первый, мастерскую заполнит голос Фицджеральд. Это – третья перемена музыки за вечер. Начинался-то вечер с того, что Шевчук на дне рождения “Новой” затащил на сцену самых юных журналистов газеты. Обнявшись, они пели “Всё, что останется после меня”. А за ними, на экране, один за другим шли портреты погибших журналистов “Новой газеты”. И мы сначала отчаянно подпевали, а потом так же отчаянно замерли, закусив губу: неужели кого-то из ребят, стоящих сейчас рядом с Шевчуком, будет ждать та же горькая судьба, что у тех, кто позади, на экране? Неужели то, что “останется после меня”, требует жить тяжело и болезненно, наперекор и вопреки, коротко и горько?

Ни куртки, ни пальто не успели высохнуть, но крепко пропитались запахом табака. “Это особенный табак, – поучает Уминский, – из мастерской Роста!” А мы хохочем во всю московскую ночь, уверяя друг друга, что эта ночь – теперь навеки лучшая в нашей жизни. Рост тоже хохочет: “Так и Горбачёв говорил”.

Лет тридцать назад, когда Михаил Горбачёв был Президентом СССР, он действительно зашел сюда, к Росту, в компании Дмитрия Муратова. Президентскую охрану отпустили и остались сидеть втроем: Горбачёв, Муратов, Рост. Пили, как положено, вначале настойку на вишневых почках, потом – настойку на сушеных белых грибах. Слушали Эллу Фицджеральд. Всё как сегодня. Хотя в воспоминаниях Горбачёва сказано, что в тот вечер у Роста всё кончилось застольными песнями.

Мы же просто идем, шлепая промокшими ботинками по так и не схваченным льдом лужам: по Покровке к Лубянке, огибая мрачный квартал с пыточными подвалами – на Тверскую, вверх и налево, по бульварам.

“Какой вечер, – наперебой говорим мы друг другу. – Сколько воздуха!”

“Какие они свободные люди!” – вдруг говорит Нюта. “Кто?” – спрашиваем хором. “Рост, Уминский… Целое поколение. А нам – как будто перекрыли кислород. Дышать нечем”, – отвечает Нюта. И за ней приходит такси. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ГОРДЕЕВА: Ты чувствуешь себя свободным человеком?

ХАМАТОВА: Сейчас – да. Мы идем ночью из прекрасного места, где всё напитано свободой, где невозможно быть несвободным, по улицам, где никого нет. Идем домой. Там нас ждут и любят. Наверное, это – свобода? Я не верю, что связь между поколениями где-то прерывается. Мне кажется, что свободные люди остаются свободными. В любых обстоятельствах. У поколения, откуда родом Рост, было побольше нашего красных флажков. И значительно меньше реальных возможностей что-то изменить. В этом смысле та прививка свободы, которую мы получили в юности, уже необратима. Наша неспособность жить с заклеенным ртом – неубиваема. И это мы передадим своим детям. И это я уже вижу в наших больничных детях, которые, конечно, получились невероятными: ценящими жизнь, берегущими ее, бесстрашными и свободными.