Выбрать главу

– Кого боялись? – не понимает Мишаня. – Бога, что ли?

– Да быка того! Яшку, – смеётся Домашоня, весело, по-детски. – Бога у нас давно не боятся. Машина с лесниками придёт, а те не вылазют. Гудят, сигналят. Ждут, когда эта бестия себя объявит. Головами крутят. А он вот, за спиной, глаза налитые. Как реванёт! Куда изюбрю! А потом ещё и головой попридавит. Машина-то ходуном. А мы на крыше сарая, ногами болтаем, смеёмся. Все его боялись, я так шибко робел. Так сробею, что ноги не идут. А он подойдёт – не убегать же! Обнюхает всего, а потом мордень свою мокрую о штанину потрёт, от мухоты. Полно её по всей морде, в глазах, по ушам… Жалко его мне, погладишь рукой, а он лизнёт своей лопатой, ну что бычок малый. А всё равно страшно…

– Не переживай, не ты один такой. Того быка все боялись.

Млеет Мишаня от истории живой. Нравится ему говорить с Домашоней, и не волнует его бессонница больше, нет её. И день завтрашний тоже не беспокоит. Слова старика простые, бесхитростные, доходят они до Мишаниного уха, пускают корни, не причиняя вреда его личным мыслям.

– Я так думаю, подход у него был к быку, у Леготина-то.

Мишаня улыбается, забавно ему от юмора старика.

– Подход-то, может, и был, а вилы под рукой имел всегда… Да и кольцо в ноздрях – не особенно-то поспоришь, – бубнит Мишаня, блуждая в далёком детстве.

Так и тянется время ночное, и вытягивает оно светлое прошлое из памяти, и не так горестно в настоящем, а пройдёт время, и оно будет освещено чьей-то доброй памятью, чьим-то словом.

– Кобылы-то не видать, – шепчет почти Домашоня, как будто напуганный. – Вот только стояла под луной, а гляжу – нету.

Долго смотрит, неотрывно, но замечает Мишаня: один глаз косит в его сторону. Выжидает. Это такая порода местная. Шутники. Соврать, что матом ругнуться. Мишаня терпит, а самого распирает любопытство и неуверенность.

– И хрен с ней. Пусть хоть чёрт на ней всю ночь гоняет, – крепится Мишаня, чувствуя, что вот-вот не выдержит и побежит проверять.

– А нет, вроде на месте, – также спокойно и тихо продолжает после паузы дед. – Вон пузо торчит из травы. Полёживат себе тихонько, матушка. За день-то убралась, утомилась родимая. К утру, бог даст, не узнаешь красавицу.

Мишаня тихо смеётся, хорошо ему от слов старика. Бальзамом они на раны душевные. И не замечает он в старике ни старости, ни уродства.

– Завтра глянешь, на кобыле-то косы будут, как на девке молодой, – заявляет Домашоня.

– Враки всё это, – бурчит Мишаня. – Тихонько встанешь ночью и будешь плести. Знаю я вас, союзовских.

Домашоня смеётся.

– Да там гнуса, не продохнуть. Оттого и валяется, что заели. А косы лошадям лешии заплетают. Кони-то их не боятся. Так сплетут, день распутывать будешь.

– Знаю, – зевает Мишаня. – Сам сколь раз расплетал. Шутит кто-то. Может, ласка?

– А вот я говорю, что нечистая. Лешачёк балует. Видел же я его краем глаза. В открытую-то забоялся.

Домашоня вдруг засопел по-стариковски, напрягся.

– Здесь же, как мимо костылёва домика идти, в сторону Еловки. Воды кругом море, после дождей. А с удочкой. Гляжу краешком глаза, впереди ракита, а на ней сидит что-то в ветках и вроде как на меня лупает. Жёлтое. Заробел я как-то сразу, отвёл взгляд на секунду. Оборачиваюсь, а там уж и нет никого. Вокруг мелко. Ну не рыба же на ветках сидела?

– Выдра или сова, – возражает Мишаня, а самому тоже интересно. Места на Луковой и в самом деле чудные. А на Еловке и вовсе могила брошенная. Русалок вспомнил, а сам не сдаётся. – Придумал и поверил. На жаре сомлел, вот и почудилось.

– Нет, Миша. Не сомлел. Трезвый я был. Сова бы полетела – как не увидеть, а от выдры всё равно круги пошли бы. Я гипноз чувствовал. Тут не зверь был. Я вот что думаю, не знаем мы ни хрена о жизни. Лес-то, он, может, навроде волосьев у земли. А всё, что в нём, это блохи. И земля тоже живая, как человек. А то как же на мёртвом живое будет? Реки, деревья. Говорить с ними начинаешь. Не с собой – с ними. Вон и Юрка осенью ошарашил. Самогону принёс, тоска видать заела, молчит, сидит. А мне-то от дармового питья не по себе. Да и дел по осени, сам знаешь! Боюсь его, чёрта горбоносого. Чего в его пьяной башке? Юрка, ты, мол, не с трактора упал? А он налил полную и выпил со мной. А пьёт-то он знатно, вместе с посудой заглатывает. Даже не занюхал. Пей, дядя Толя, говорит. А я-то завсегда пожалуйста. Чего за событие, спрашиваю. А он мне такую околесицу понёс… Зверя, мол, просрал. Так не удивил. Бьёт же, что зашевелится, изверг. Сколь животины на его совести, страсть. Я, говорит, Костыль, то бишь, изюбря зазевал, большого. Рожищи! Таких не бывает. Руки-то у Юрки, на всю избу мою. Во, рога! – показывает. – Я-то не смекну, о чём он. Ну, рога, не видел что ли. У самого росли одно время во все стороны. А всё равно интересно, чего в его башке. Чего же не стрелил его? – спрашиваю. – Не убил, раз видел. Запропостил, может? Тебе, говорю, зверя не жалко, потому как ты браконьер душой. Зверя загубил больше, чем Гитлер евреев. А тот не смеётся. Нет, Толян. Это он мне. Если бы стрелял, то ладно. Бык, говорю тебе, исчез, пропал. То-то и я налил себе. А он, думаешь, трезвый пришёл? До того набычился, пойло его не берёт. Ну и себе налил.