Горько и Мишане за слепоту свою в жизни, за землю, брошенную под ногами, где предки по чести и совести жили, кровью поливали каждую пядь.
Не боится Мишаня слёз-бусинок, что катятся из глаз по щекам. То сердце от боли и обиды освобождается. А с ними тяжело. И хозяин уже другой перед ним, не убогий, кого по дворам выталкивали затрапезного и замызганного, когда не пускали на пороги, где свадьбы и похороны близких ему людей, да тыкали пальцем вслед и отворачивались. В той жизни не было места старику по причине ничтожества его личности, оттого и прятался далеко в глуши, чтобы не стыдить народ и себя.
…– Старуха мне и сказывала, как ей дед говорил, а там, уже чёрт его разберёт, кто кому говорил и от кого слышал. А только всё это, паря, я как сейчас помню. Тогда все лошадьми занимались. А без коня какой казак? Горе. Ребятишки караулили по ночам, с собаками, большими, белыми. Не знаю, что за порода такая. Вот, Миша, и представь, – жестикулирует Домашоня.
И уже не в доме Мишаня под крышей, а под куполом ночного неба, где звёздам тесно среди гор, и собака огромная белая рядом лежит, язык высунула, смотрит на пламя, жмурится. А внизу Кубань-река, а может, и сам грозный Терек бурлит. Ветер в вершинах задувает, а у костра тихо. А хозяин продолжает, сыплет на жернова новые зёрна, потому как нет у его истории вымысла, а есть только правда.
…– Казачата все-то мелкие, боязно им, а виду не подают, храбрятся меж собой. Порода известная. А собаки рядом. Нюхают, на табун поглядывают, дело знают. Кони ходят по лугу, пасутся. В темноту поглядывают, фыркают, потому что пугливый это народ, кони-то. Похлёбка на костре томится, старший ворожит над ней, а все выжидают. Так и коротают ночь. А там, сам знаешь, каждый шорох слышно. А в кустах мало ли чего. Может, и абрек какой. Дело-то на Кавказе было, давно. А тут среди ночи ветер как задует… И ты поверь, моргнуть не успел никто, как с верхушек полетело. Шквал откуда ни возьмись. Деревья, что полынь, к земле. Ребятишки жмутся друг к другу. А кони-то пошли с места. Это тебе не коровы безмозглые. Запаниковали. Где тут остановишь. Кто-то посмелее, на коня, да в догон. А куды там! Табун-то в карьер, а в нём голов не меньше сотни, нашим не ровня. И всех, как чёртом, повело к обрыву.
Разволновался хозяин, с кровати спрыгнул, да к печке, спички искать.
– А ну, погоди малость. Давай, Мишаня, покуда не сказал всего, покурим. Что-то придавило меня малость. Аж дыхание зашлось.
Дымок весь в дверцу приоткрытую тянется, а Мишане не усидеть. Слышится ему ржанье коней, как в детстве далёком. И где оно, то детство, и ночное, вольное и босоногое. Было да ушло.
…– Ну и дальше-то слушай, – завлекает хозяин Мишаню, за грудки тянет, потому что гость привалился к стене головой и пошли его мысли куда-то далеко-далеко.
…– Табак дело, стало быть. Видит, что не совладать ему, мальцу-то. Сам с коня да на землю. Страх ему видеть, как табун в реку попадает. Лошадок жаль детскому сердцу. И давай он пресвятой богородице молиться. Мы же раньше-то, Миша, православными были, в бога верили, а особенно ей, матушке.
Замолчал хозяин. Чего думает, неизвестно. Но и Мишаня молчит. Не раз понимал он, что и его душа нуждается в чём-то, а в чём – не знает, потому как темно там, в душе, и не знает он, где бога искать и какого цвета на небе его знамя.
Хозяин рядом, в глаза заглядывает. Неловко Мишане от такой близости в ночной избе один на один с Домашоней. А у того уже темно в глазах, пропасть там и холод. Сцепило их души, словно коряжины в глубоком омуте.
…– А дальше-то и вовсе чудное было, слышь-ка, паря. Как стал этот парнишка молиться, да всё матери, пресвятой богородице, так вдруг поднялся столбом из-под земли огромный мужик. Это после того, как малец о землю ударился. Человек здоровенный. Страх, если увидеть ночью, да хоть бы и днём… К лесу пошёл, вырвал, как ты для веника полынь тянешь из земли с корнями за макушки, так и он несколько деревьев в пучок. Ручищами с них ветьё содрал, только посыпалось, и пошагал за табуном. Те-то у края уже. Лететь им, родимым… И вот этими прутками табунок остановил, да от пропасти отодвинул. А она и неглубокая, может, да то ведь в панике. Побились бы животины зазря. Мне никого так не жаль, как лошадей. Их ведь даже на войнах не били, берегли. Вот, Миша, что люди помнют, да не забывают, – говорит Домашоня. Сам уже в окно что-то высматривает, а краем глаза на гостя косит.