Выбрать главу

«И пусть ей будет не больно. И пусть ей будет светло…» — Он гладил и целовал ее руку.

Сверкали снега на кручах. Сиял на столе гребешок.

Утренний порт Салехарда. Заливные, в синем блеске луга и зеленая круча горы с деревянными цветными домами. Баржа под разгрузкой. Штабеля ярко-желтых насосов. Вездеходы, энергоблоки и трубы. И на их тихую гладь с тонким треском садятся гидросамолеты, встают на поплавки, словно долгоногие кулички. Гигантская китовая туша плавучей электростанции «Северное сияние». Стук катеров и моторок. Тонкий негаснущий месяц. И под ним, освещенные солнцем, плоты из красного леса тянутся вслед за буксиром. Лиловые горы угля, и в блеске, дыме лучей проплывает морской кораблик с белой надстройкой, красной ризкой на черной трубе.

Они простились с командой танкера и шли по городу вдоль дощатых, набитых стекловатой коробов с упрятанными водопроводными трубами. Мохнатые лайки кидались бесшумно навстречу. Двое подвыпивших в морских фуражках качались и пели. Трепался над улицей линялый кумач с призывом.

Ковригин хлопотал о билете. Снесясь с городским начальством, достал последнюю броню на текущий утренний рейс.

Они сидели в аэропорту среди тяжелых полярных вертолетов. Дерн на земле был содран, тундра текла песками. Поле, скованное аэродромным железом, туманилось пылью. АН-24 голубел в стороне под заправкой. Толпился, ожидая посадки, пестрый северный люд.

— Соловьев, Соловьев, ну кончай!

Студенты из стройотряда угнездились на рюкзаках, и одна, белозубая, яркая, накаленная здоровьем и молодостью, толкала чернявого парня с гитарой:

— Ну кончай, Соловьев, сыграй! Ну будь человеком!

Тот прижимал к гитаре сбитые в кольцы волосы, хлестал по струнам. Девицы, одинаково меняясь в лице, начинали кивать головами и, поймав мотив, громко, яростно пели:

Мы кладем тугие рельсы,

А пока

Отправляем даже в рейсы

Облака…

Сбивались, хохотали, чересчур громко, чуть веселее, чем следовало. И все тонуло в реве вертолетных винтов.

— Мне так тяжело, — сказала Ольга. — Как в ссылку…

— Ну что ты, милая? Пустяки! — говорил Ковригин. — Билет я тебе передал? Представляешь, такая удача! Последняя бронь — командира авиаотряда. Добрые люди, дай бог им здоровья!

— Я так не хочу улетать… Еще есть время. Пойди сдай билет. Я буду так волноваться…

— О чем волноваться? Смотри, сегодня у нас понедельник. Да? Ну а в четверг прилечу. Всего-то три дня!.. Я тебе дам ключи. К приезду чай вскипяти. Я же великий чаевник.

— Ключи не возьму. Одна к тебе не приду. Только с тобой.

— Хорошо, сам тебя приведу. Но тогда свидание назначим… С этим же рейсом в четверг.

— Где назначим свидание?

— Ну где-нибудь, чтобы ты не плутала… Ну на Красной площади, что ли, у Василия Блаженного. Ровно в полдень. Прямо с самолета! Запомнила? Ровно в полдень!

— Буду ждать, — сказала она.

Девицы опять тормошили чернявого парня. Дергали его за кудри. А он отбивался, хватал их за шею.

— Соловьев, руки, руки! Ну поиграй, ну будь человеком!

Он сутулил сильные плечи, принимался бренчать. А те на своих рюкзаках сдвигались плотнее, начинали лихо с куплета:

Мы кладем тугие рельсы,

А пока

Отправляем даже в рейсы

Облака…

Опять сбивались. Хохотали. И вертолет их глушил своим воем.

— Я тебе хотела сказать очень важное, но слов не найду… Очень многое хотела, и может быть, время, но какое-то оцепенение… Не решаюсь. Уж когда прилетишь, тогда…

— Всего три денечка… А чтоб не скучала, вот это…

Он открыл баул, извлек серебряный мятый кофейник.

Книгу со своими работами, перевод на французский. Начал листать. Открыл на страницах два легких сухих соцветия, темно-алое и голубое.

— Вот возьми…

И положил ей в сумку.

— Граждане пассажиры, — задребезжал громкоговоритель, — объявляется посадка на рейс триста двадцать четыре, вылетающий маршрутом Салехард — Москва. Просьба к пассажирам пройти на посадку…

— Вот и все, — сказала она. — Вот и все…

Они прошли на перрон, и их разделило, разнесло. Студенческие куртки с нашивками. Чья-то собачья шапка. Кепки и фуражки. Он видел Ольгу, уходящую через взлетное поле. Она оборачивалась и махала. Еще раз мелькнула на трапе.

Самолет загрузили. И он стоял, бело-синий и маленький, среди желтых песков.

Ковригин слабо махал.

Загудели моторы. Самолет пробежал, взлетел. Качнулся и исчез на солнце. Ковригин смотрел в пустоту, еще звенящую самолетом, думал: «Как, в сущности, просто…» Люди кругом расходились.

Он брел мимо взлетного поля с раздавленным аэродромным железом. Пахли под ногами сухие мхи и багульники.

Радар крутил кружевными антеннами, вальсировал в тундре, раздувал стальные юбки. Огромная низина открылась глазам. Обь сверкала. Черная труба газовода разрубала долину. Туманилась Лабытнанга, и за ней Уральские горы, снега с Ухтой и вятской землей, над которой летел самолет. Ольга прижималась к стеклу, ловя его мысль о ней.

Ковригин сорвал гроздь голубики. Горький и пряный вкус слабо обжег ему губы. «Как, в сущности, просто… — думал он. — Боль. Чистота. Синяя ягода на губах…»

…Гидроплан пронес его над мохнатыми ржаво-серыми тундрами, опустил на Тазовскую губу у поселка, среди волнистой, мерцающей синевы, в которую хотелось идти навстречу далекому ото льдов летящему ветру. И корабль, белоснежный в низком вечернем солнце, плыл по незримой воде, краснея в лугах ватерлинией.

И казалось: тебя здесь ждут, для тебя несутся малиновые озаренные утки, для тебя эта чистая синь. И ты долетел, и рад.

Ковригин, сойдя на берег, двигался под зелеными кручами. Жадно рассматривал побережье. Гидросамолеты распластали свои перепонки, гудели пропеллерами, раздувая разводы солнца. Гнилые, осевшие в воду баржи топорщились ржавым железом, и рядом толпились разноцветные челноки и баркасы. На рейде вытянулись в длину сухогрузы и качались плавучие краны. Под железным навесом работали дизели станции, черня траву несгоревшим топливом. Экскаватор рвал ковшами дерн, обнажая под травой белые, как сало, прослойки мерзлоты.

«Хорошо, хорошо, приятно», — думал Ковригин, пробираясь среди хлама и луж.

— Как мне в райком пройти? — спросил он у молодого бородача в летной форме, присевшего на ящик от фруктов.

— Не скажу, — смутился тот. — В Надыме, в Уренгое в каждый дом проведу, а тут — не моя сторона.

— Ступай на поселок, подскажут, — сунулся к ним дизелист, весь черный и глазированный, держа на огромной ладони сальную шестерню. И опять пролетели утки, красные, с тонкими шеями, и Ковригин подумал: «Мне… Для меня…»

Он шел по поселку, вверх-вниз, по увалам. Старался понять планировку и смысл. Понимал. Восхищался его дикой нелепостью, цепкостью, здесь угнездившейся жизнью.

Свистопляска улиц со сдвинутыми, раздрызганными тротуарами. Водопровод, выдавленный мерзлотой из земли, укутанный ветошью и опилками, забитый в один бесконечный ящик, по которому гулко идут пешеходы, перепрыгивая через торчащие ребра проволоки. Проблески газовых труб, воздетых к небу, и на них ворохи высыхающего белья. Лежневка центральной улицы, раздавленная тоннами грузов, изъеденная гусеницами, усыпанная болтами, отсеченными оленьими копытами.

«Это надо было увидеть… Знал, подозревал, но теперь своими глазами… Встреча тундры и техники…»

Скопище старых и новых домов. Щитовых, засыпных или рубленых. Сочно-смоляных, благоухающих стружкой, и седых, ободранных буранами, сухими метелями, пескоструйными аппаратами Арктики. Яркие, спектрального цвета бараки и рухнувший, обгорелый остов из гофрированного железа, крючья изогнутой арматуры.

«Это следует воспринять, не отвергнуть… Найти всему понимание», — думал он, увлекаясь увиденным, испытывая радость.

Свалки и помойки, как клумбы, цвели этикетками отечественных и заморских консервов. Обступали дома, мерцали жестью, сочились невысыхающей влагой. Сжатый, засыпанный ими «Дом образцового быта» краснел плакатиком, красными в окнах гераньками, растущими в тех же консервных банках.