Выбрать главу

В 1984-м повесть была окончательно запрещена. Точнее, не разрешена, что, в сущности, одно и то же. Получив сочувственный отказ и выйдя из высокого генеральского кабинета, я шел, понурив голову, по широкому, как улица, коридору, украшенному золоченой гербовой лепниной. На душе была тоска от тяжкого осознания непрошибаемости стены, заслонившей моей солдатской повести путь к читателям. И вдруг мне дорогу лениво перебежала откормленная мышь. Как? Здесь – в самом сердце обороноспособности державы? Да, здесь – в ГлавПУРе. Мышь! И мое сердце сжалось в предчувствии близких перемен…

5

Я смирился и, как принято теперь выражаться, переключился на другие литературные проекты. Вскоре вышла повесть «ЧП районного масштаба», ее стали обсуждать, экранизировать, инсценировать, а меня причислили к «прорабам перестройки», правда, не надолго. Однажды после встречи с читателями, где я с молодой горячностью волновался о судьбах отечества, интеллигентная библиотекарша с потомственно грустными глазами тихо заметила: «А на фотографии в «Юности» вы такой милый…»

Следующая серьезная попытка легализовать «Сто дней…» была предпринята лишь в начале 1987-го. К тому времени я уже опубликовал и «Работу над ошибками», о которой тогда спорили похлеще, чем нынче о сериале «Школа», снятом юной режиссершей со смешной самодельной фамилией. Замечу между прочим, придуманный, ненатуральный псевдоним каким-то таинственным образом искажает развитие творческой личности, направляя в надуманное, ненастоящее русло. Это сознавал, кстати, чуткий к слову Борис Пастернак, понимавший, что Господь не одарил его роскошной фамилией, как горлана Маяковского, но при всей своей горней выспренности автор «Доктора Живаго» остался верен родовому имени. А ведь Борис Пастернак – это примерно то же самое, что Борис Репа. А поди ж ты!

Но вернемся к судьбе «Ста дней». Будучи делегатом XX съезда ВЛКСМ и выступая с высокой трибуны, я открыл всесоюзному форуму глаза на проблему «дедовщины», о которой был прекрасно осведомлен каждый прошедший армию делегат. Навзрыд поведав о горькой судьбе моего произведения, не первый год мыкающийся «по мукам согласования», я спросил: «Доколе?» Зал мне сочувственно похлопал. В перерыве делегаты пожимали мою руку, благодарили за гражданскую принципиальность, а по кулуарам между тем метались встревоженные военные люди, решая какой-то неотложный вопрос. И решили: с ответным словом выступил Герой Советского Союза «афганец» Игорь Чмуров и темпераментно обвинил меня в клевете на армию, мол, нет никакой «дедовщины» и никогда не было! По мановению невидимой руки многотысячный зал аплодировал стоя. Я сначала демонстративно сидел, сложив на груди руки и жертвенно усмехаясь, но, поймав укоризненный взгляд руководителя нашей московской делегации, тоже встал и, чуть не плача, стал хлопать человеку, обвинившему меня во лжи. А ведь на дворе стоял не 37-й, а 87-й – и никто за отказ аплодировать вместе с залом меня бы не расстрелял… Что бы сделал, скажем, Солженицын? Вышел шагами командора из зала и тут же дал бы гневное интервью Би-би-си, заодно отстегав литературных врагов и былых благодетелей, вроде Твардовского. Что бы сделал, например, Евтушенко? Не выходя из зала, он бы сочинил возмущенные стихи и прочитал на ближайшем вечере поэзии в Лужниках: «Когда румяный комсомольский вождь…» и т. д. Но я так не мог… Я был воспитан в духе советской соборности.