Выбрать главу

Позабыть обо всем вплоть до последней утренней партии в покер под лампадой и иконой Михаила-архангела, запретить себе все чувства, существовавшие до встречи с несчастной женщиной и ее убитым в колыбели ребенком. Размышлять о каком-то будущем — на это недостает надежды и глупости, необходимой для полного спокойствия. На войне — он пришел к этому выводу, стоя под деревом, пока товарищи хоронили убитого младенца, — есть лишь одно время — настоящее. И все, что он делает, он будет делать внутри него и ради него. Сейчас самое важное — найти несколько пядей сухой земли, где можно сесть или лечь, уснуть и спать до начала боя; взрывы разбудят. Это единственное его желание.

— Оставь меня, Данило, я не могу ни о чем говорить.

А Данило История, шедший за Борой и нередко натыкавшийся на его ранец, толковал о чем-то серьезном и важном, чтобы уменьшить свою печаль, которая была у него и шире и глубже страха смерти, впервые и до конца осознанного им в ту минуту, когда они лежали в грязи под пулями дезертиров и мародеров. Он чувствует всем сердцем, он убежден, что окружающая тьма простирается не только до боев и смертей, из-за чего он, собственно, и переплыл Саву после выстрелов Гаврилы Принципа, уроженца братской Боснии; он поднялся против некоей силы, которой он не знает, против чего-то, чего одной храбростью не одолеть. Охапка пестрых листьев грушевого дерева, которыми он накрыл изжелта-синее личико младенца, первого покойника, которого он видел в своей жизни, эти листья, которыми он накрыл личико погибшего младенца, — самый храбрый пока поступок, совершенный им в жизни. Более храбрый, чем добраться вплавь через Саву в Сербию, дабы сражаться за освобождение и объединение. Боль, которую он испытал, собирая в мокрой траве пестрые, ликующие, веселые листья, чтобы накрыть ими лицо младенца, заполнила целиком его грудь и кровеносные сосуды, обожгла горло — никогда не избавиться от нее. Если б можно было идти рядом в этой тьме, по невидимой во мраке дороге, он бы схватил за руку кого-нибудь из товарищей, которые сейчас для него все, которых он любит больше, чем когда-либо любил родных сестер и братьев. Чувствовать в своей ладони живую руку товарища — что может быть важнее, что может быть значительнее на этом свете? Он уцепился за ранец Боры и словно почувствовал биение сердца, человеческое тепло: Бора тоже это почувствует.

Они остановились — клокотала река. Вестовой кого-то звал. Втроем они присели на каменную глыбу у дороги.

— Ребята, вы понимаете, Мы бежали в первом бою, — произнес Казанова. — Причем от дезертиров и мародеров.

— Не считаешь ли ты, что нам надо было геройски погибнуть в атаке на мародеров? — возразил Саша Молекула. 

— И все-таки давайте поклянемся друг другу и дадим честное слово, что будем вспоминать об этом только после войны.

— Да, обидно, ребята. Договорились, — сказал Тричко Македонец.

Перекрывая шум реки, их звал проводник. Они вскочили, бросились к нему, натыкаясь на какие-то жерди, перепрыгивая через них, скользя и падая, покатились вниз по склону к головешке, которой кто-то размахивал во тьме. Торопясь к этому огоньку, они уцепились за ранцы друг друга; в ноздри бил запах хлева, слышалось фырканье и сопение скотины. Они шумно обрадовались, различив фигуру какого-то старика с головешкой в дверях хижины. Ответа на свое приветствие они не услышали, старик ввел их в хижину с затухающим очагом, возле которого уже пристроился, укладываясь, проводник, от тлеющих углей раздул пламя. Освещенный первыми его языками, хозяин снял с полки миску молока, протянул Боре Валету.

— Спасибо! Я потом. Что останется.

Саша Молекула, испугавшись, как бы за молоко не принялся проводник, поскорее прильнул к миске, погрузив в нее даже нос. Однако ни у кого не вызвала смеха его побелевшая физиономия. Старик, одетый в какие-то лохмотья, вышел. Проводник, с головой накрывшись шинелью, повернулся спиной к огню.

— Даже молока не хочет с нами выпить, — шепнул Македонец.

— Какой-нибудь глупый фельдфебель в состоянии всю твою родину сделать себе подобной, — добавил негромко Молекула.

— Такой же способностью обладают учителя, — заметил Валет.

Они умолкли, слушая, как позвякивают ботала в хлеву и булькает молоко; в хижине стоял прогорклый, застоявшийся, незнакомый запах. Огонь в очаге разгорался.

— Господи, как мало нужно человеку, чтоб он почувствовал себя счастливым, — произнес Казанова.

— Не слишком ли это просто для начала войны? — вслух спросил Валет, вливая в себя остатки молока.

Старик принес вязанку дров и стал подкладывать их как-то особенно, по-своему, сосредоточенно и серьезно, словно исполняя важнейшее дело.