— Спите, ребята. А я посторожу…
Бора Валет внимательно вглядывался в лицо хозяина: заросшее бородой, под огромными лохматыми бровями почти не видно глаз. Перевел взгляд на руки — ладони точно клещи, такими можно лошади отрубить голову. Хватит. Отныне его жизнь начинается заново, с той последней, утренней партии в покер, счет идет от исчезновения червей и светлой масти в Великом круге, от утраты отцовских часов.
Заговорил Тричко Македонец медленно, с усилием, чтобы слова прозвучали весомее
— Кто останется из нас живым, должен поставить памятник на могилке того младенца. И написать наши имена.
— Идет Но мы ведь не знаем его имени, — отозвался Саша Молекула.
— Оно и не нужно. Пусть будет такая надпись: враг убил дитя в колыбели, и сербские студенгы-унтеры похоронили его по дороге на фронт. Ноябрь тысяча девятьсот четырнадцатого года. И наши имена. — В голосе Душана Казановы звучало волнение.
— Отличная мысль. Пастухи и местные жители назовут это место Детская могила, или Могила студентов. Не важно. У нас будет памятник, — твердо заявил Саша Молекула.
— Хватит шептаться! Завтра ночью нашепчетесь в окопах на Малене, а сейчас дайте мне спать, — крикнул вдруг проводник из-под своей шинели.
— Будет тебе орать! Здесь Сувобор а не казарма! — вдруг вспылил Душан Казанова.
Тот промолчал, они тоже замолкли, обсыхая у огня. Старик принес еще одну вязанку дров. В хлеву звенел боталом козел или баран. И на какой-то миг этот звук заполнил беспредельность ночи и необъятность печали.
Богдан Драгович, командир первого взвода второй роты, сидел на пеньке, позабыв о зажженной сигарете в руке; он был один сейчас на Бачинаце, на Сувоборе, в целой Сербии, на всей земле он был сейчас один; с тех пор как помнил себя, впервые он был настолько один; два костра в темноте глубоко внизу у его ног светились, словно за рубежами этого мира; два десятка почерневших, утративших способность речи, впавших в отчаяние солдат, которыми он станет командовать, чтоб они сложили свои головы за какой-то там Бачинац, которому по лишенным всякого смысла причинам некий генерал придает исключительное значение, этот Бачинац, этот вырубленный лес, неужели и есть теперь то самое отечество, за которое он должен погибнуть? Причем униженный безответно, высмеянный каким-то подпоручиком. Он готовил себя к тому, чтобы умереть на баррикадах революции, при штурме королевского дворца и министерств, к тому, что его расстреляют за покушение на жизнь короля, повесят как вождя революции; глядя врагу и палачу прямо в глаза, неистовый, как Робеспьер, улыбающийся, как Дмитрий Лизогуб, он оставит о себе память навеки и станет источником вдохновения для других. Он готовился погибнуть вместе с товарищами по духу, а не с этими отчаявшимися, слепо повинующимися сабельниками и мастерами палочных дел. Смерть во имя идеала — к ней он всегда был готов, и разве он этого не доказал? Разве он испугался жандармов и полиции? Хоть что-нибудь заставило его оробеть во время демонстраций и стачек? Но гибель во тьме, в вырубленном лесу, с людьми, даже имен которых он не знает, смерть от руки тех, кто убивает, чтобы самим не быть убитым, непонятная, неслыханная смерть — зачем, ради кого? Его знобило. Наверху, в облаках, у него над головой гремел бой, а вниз сквозь тьму падали раненые; они стонали, проклиная неосторожных носильщиков. Война начинается встречей с Лукой Богом и ранеными. Мертвые не слышат, они исполнили свой долг перед Бачинацем и теперь мокнут и гниют вместе с останками деревьев.
Его оглушил грохот за костром; черные чудовища, освещенные светом молний, взметнулись кверху и растворились во мраке и завывании реки; он вдруг понял, что лежит возле пня. Когда он свалился? Почему?
— Гасить костры! — крикнул Лука Бог.
Иван Катич, сидевший у костра, почувствовал, что его ранец и голова засыпаны — землей? песком? шрапнелью? — не важно, миновало, он жив. Почему у него ничего не болит? Говорят, рана начинает болеть позже, когда остывает. Он ждал, когда придет эта боль, смотрел на солдат, окружавших костер и молча глядевших на него с таким видом, будто ничего не произошло. А может, в самом деле ничего не произошло? Он проверил очки — здесь, на месте, порядок. Хорошо, он даже не дрогнул перед снарядом. Улыбнулся солдатам, те не поняли, с чего бы. Тогда он схватил палку и помешал костер, хотел доказать, что ничего не случилось. В своих «Истинах» — папе или Милене? — он запишет: опасность освящает или освещает, придает жизни подлинный смысл.