Выбрать главу

— Помогай бог, господин унтер-офицер!

— Здравствуй. Помоги тебе бог, старик!

— Меня зовут Тола Дачич, из Прерова я. Отец я Алексы, — произнес чуть погромче, не сводя глаз с сына. Да вроде и не очень он исхудал, не как другие, бедняги.

— Ты отец Алексы? Ты, старый, в самом деле из Прерова?

— Точно говорю и не стыжусь этого.

— Ты знаешь Катичей? Ачима? Это мой дед. Меня зовут Иван Катич.

— Ты сын Вукашина? И начальник у Алексы?

— Да, я сын Вукашина Катича. И взводный у Алексы.

Тола разглядывал его. Никогда не видывал он таких очков: сквозь стекла глаз не видать. Слепой, а начальником у Алексы! И такой скрученный, худющий, безусый, ветер унести может, а тоже — командует людьми, человеками. Алексой. Эх, господи, неудачник ты вечный, сынок мой, упрямец несчастный, кого оседлают, до самой смерти перемены не будет. Неужто так надобно, чтобы и на войне Катичи поверх нас, Дачичей, были? Тола вошел в дом, снял котомку.

— Господь, Катич, всемогущ, но война, я бы сказал, посильнее. Почему так устроилось, что в этих хлябях именно ты, внук Ачима, стал начальником над моим Алексой и я сейчас вас обоих радуюсь видеть? Вас, Катичей, и нас, Дачичей, одни нивы питают, соседи мы и в жизни, и на кладбище. Очень я радуюсь, очень, парень, что ты у Алексы начальником.

— Вот тебе табуретка, садись, старый. Что дед мой поделывает?

— Я на землю присяду. А ты сиди, где сидел. Так уж заведено во веки веков. Нет, нет, не проси. Я на земле сидеть люблю. А твой дед Ачим здоров. Очень об Адаме тревожится. О внуке беспокоится. — Он умолк и посмотрел на Алексу: все на боку лежат, он один раскинулся, на улице его храп слыхать. Похудел, похудел, балагур. Только усы гуще стали, борода наружу щетиной вышла, как стерня. В кого у него такая борода, черт его побери?! На ногах швабские башмаки, видать, ноги оберегает. У кого на войне здоровые ноги, у того и жизнь. Неладно только, что с покойника обужу снял. Поскорей бы сбросить надо. И шинель германская. Слава богу, что шапка наша, и куртка, и штаны наши. Не видать ни медали, ни звездочек. Четыре месяца за державу бьется, а еще и капралом не стал. Ну да коли ее в мире нету, откуда ж на войне справедливости взяться. Хоть живой остался. Лучше живой свинарь, чем мертвый капитан.

— Разбуди сына, старый. Приятней ему будет, если ты его разбудишь, а не я.

— Пускай, пускай еще малость поспит. — Он не сводил с сына глаз: в Прерове уже полно девок на выданье, каждый третий дом остался без наследника. Никакой злой закон, никакая преровская несправедливость не заставят после войны Алексу быть слугой и поденщиком у Джордже. Что это такое тебе страшное во сне привиделось, сынок? Не иначе гонят тебя, злодеи. Окружают, мучители. Вон как жилы на лбу надулись. Пот выступил. Стонет, бедняга. Если во сне ему так, каково ж наяву? Тола встал и, переступив через двух спящих солдат, положил руку на грудь сына.

— Сынок, Алекса, — шепнул. — Просыпайся, сынок.

Иван Катич торопливо вскочил.

— Когда досыта наговоритесь, я вернусь, и ты мне о деде расскажешь, — пробормотал и вышел.

Тола сильнее принялся теребить Алексу, тянул за куртку.

Тот, заморгав, перевернулся на бок.

— Алекса, три недели, сынок, ищу тебя. Принес я тебе перемену белья, носки, для брюха кое-чего.

— Ишь где ты меня разыскал, — проворчал Алекса, не открывая глаз.

— Бог так велел.

— Генерал Мишич велел. Он у нас за бога. 

— И верно, человек он. Нет ему равных. Скоро Сербии хорошо будет, сказал он мне перед спуском с Сувобора.

— Генерал Мишич тебе сказал? — Алекса жмурился, не сразу открывая глаза.

— Что ж такого! Мне он и сказал, Алекса. Три раза мы с ним разговаривали. По-человечески. Будто соседи или братья двоюродные.

— Услышат тебя ребята, надо мною потом до конца войны будут потешаться.

— Вставай-ка ты, потолкуем, а то и пожуешь малость, подзаправишься.

Алекса не спешил встать, нежился.

— Ух ты какой, — крякнул с досады Тола. От самой колыбели дикий, когда просыпается. Такой разлом на земле стоит, пол-Сербии пропадает, а у него норов без перемен.

Он сел на треногую табуретку, где перед тем сидел Иван Катич.

Алекса потянулся, протирая глаза, приподнялся на локтях.

— Живы те, кто на войну не ушел?