— Живы все и здоровы. Только об вас больно тревожимся. Поздороваемся, сынок, господь твой злонравный! Горемычина ты моя! — Голос у старика дрогнул, когда протягивал сыну руку.
Алекса вставал не спеша, угрюмо поздоровался с отцом, сел рядом, вытянул к огню ладони. Тола сунул ему две пачки табаку, начал вытаскивать из котомки белье, носки, сало, пирог.
— Скажи мне поначалу, Алекса, когда ты последний раз видел братьев? Или что слыхал о них?
— Блажа был жив до Молитав, на Малом Сувоборе. Потом, говорили мне, его батальон сильно потрепали на каких-то Анафемах. О Милое с самой Пецки ничего не слыхал. А теперь ты мне рассказывай, кто погиб из преровских.
Алекса разламывал пирог. Пытаясь скрыть слезы, Тола совал ему баклажку с ракией.
Накинув шинель, генерал Мишич стоял у окна, наблюдая за дорогой, по которой тянулись воловьи упряжки со снарядами. Звенели стекла в рамах, дом сотрясался от тяжкого груза, фонари перед зданием штаба освещали дорогу: в круг света медленно, со скрипом въезжали подводы, сопровождаемые обозниками в надвинутых на лоб шапках; проходя мимо штаба армии, погонщики во все горло кричали на животных, поминая их предков, размахивали палками, однако не опускали их на тощих, едва волочивших ноги одров.
Генералу Мишичу хотелось распахнуть окошко и крикнуть этим людям, что никогда прежде по дорогам Сербии не перевозился более драгоценный, чем сейчас, груз; хотелось сказать, что во всю жизнь не будут у них оси и ступицы телег громче скрипеть, чем скрипят этой ночью на пути от Крагуеваца к Сувобору; хотелось сказать им, что пот волов и их собственная усталость никогда не будут столь достойны самой высокой награды, чем сегодня ночью под Сувобором. Не ожидай он приезда командиров дивизий, остановил бы их, угостил ракией, пожелал бы счастливо добраться до орудий, попросил бы и песню затянуть, чтоб весь народ и вся армия услыхали: прибывают снаряды!
Драгутин строгим шепотом указывал солдатам, где и как расставить столы и стулья. Эта суета, лишние движения, многословие, ненужные усилия напомнили Мишичу подготовку в больших семействах к домашним торжествам или к похоронам. Но ему не хотелось вмешиваться даже взглядом. Вроде бы старались делать потише, а получалось шума больше, может, хотели, чтоб он наконец обратил внимание. И он повернулся к ним:
— Спасибо вам, воины!
Четверо солдат, словно испугавшись, встали по стойке «смирно», резкими движениями рук отдавая ему честь, со строгим выражением лиц. С ними, солдатами, ему всегда было приятнее и легче разделять радость.
— Снаряды подвозят, слышите?
— Слышим. Слышим, господин генерал. Земля гудит. Теперь все в наших и божьих руках!
Каждый произнес по одной фразе. Драгутин стоял молча, посвободнее, чуть повернувшись к печурке.
— Верите вы, что пора двигаться к Валеву и Шабацу?
— Как не верить? Все об этом думаем, господин генерал. Армия ждет вашего приказа. Не поддадимся, командующий!
И опять отвечали четверо, а Драгутин отчего-то хмурился.
— Надейтесь. Скоро мы наверх полезем. — Он простился с ними и смотрел, как они неторопливо выходили. Дверь не успела закрыться: вошел полковник Хаджич.
— Командиры дивизий собрались, господин генерал. Но просит срочно принять его председатель городской общины.
— Посмотрим, что нам предложит председатель общины, а потом входите вы вместе со всеми.
Мишич подошел к столу, чтобы официально встретить чиновника, который со шляпой в руке протиснулся в открытую дверь.
— Я считаю, господин генерал, что вы должны поставить меня в известность, когда начнется эвакуация Милановаца.
— Никогда, господин председатель.
— Что вы имеете в виду, господин генерал?
— То, что я сказал, господин председатель.
— Народ меня одолевает, лезут в окна и двери, спрашивают, куда и когда уходить. Печать и деньги общины я со вчерашнего утра ношу в кармане.
— Деньги немедленно сдайте главному интенданту армии, чтоб на них купили табака для солдат. А с печатью поступайте так, как велел вам Пашич. Это все, что я могу сказать. — Он повернулся спиной и отошел к окну взглянуть на движение снарядных фур; с чувством превосходства и некоторым сожалением вспомнил Вукашина Катича, который растрачивал свою жизнь и разум на борьбу против тех, для кого отечество заключалось в печати и кассе. Распахнул окна: пусть, когда войдут командиры дивизий, комнату заполнят скрип и треск воловьих упряжек, нагруженных снарядами.
Офицеры входили, вытягивались, приветствовали его; он молча отвечал. В комнате стоял грохот и скрип груженных снарядами подвод. Одни прислушивались, другие откровенно наслаждались этим шумом, угадывая раскаты, напоминавшие приближение летней грозы. Вы слышите? — спрашивал он их взглядом. А видел на лицах выражение усталой строгости; Васич казался самым усталым, Кайафа хранил наиболее строгое, даже угрюмое выражение. Молча он пожал руки своим командирам. Ждал, пока все рассядутся, несколько разочарованный, даже растерянный оттого, что никто вслух не проявил радости при грохоте с улицы; словно бы каждый день подвозили снаряды для сербских орудий.