Мама, на этом свете я сейчас больше всего жажду постели. Своей. Постеленной тобою, чистой постели. Ты, мама, даже не представляешь себе, как несчастен и грязен наш народ. Почему он сплошь так несчастен — слишком мутно у меня в голове, чтоб я мог до конца в этом разобраться. А для того, чтобы разводить грязь, у крестьян есть какие-то свои органы чувств, какой-то особенный дар!
Я хочу, мама, нырнуть в свою постель и уснуть. И проспать несколько лет. И чтоб ты сидела у меня в изголовье, но не снимала у меня очки, как ты, бывало, делала, когда, зачитавшись, я в них засыпал. Умоляю тебя, пока я жив, никогда не снимай у меня очки, когда я сплю. Сон в своей собственной постели, в очках, которые ты надевала бы мне, если б они спадали, — это стало бы моей военной победой. Моей свободой. Моим покоем.
Я вспоминаю иногда о наших спорах по доводу человеческих достоинств. На войне я убедился, что ты абсолютно права. Доброта — самая редкая и самая большая человеческая добродетель. Мне попались два-три человека, которые обладают силой доброты. Этим даром можно, вероятно, чуточку спасти мир. Об этом я несколько больше писал в своих «Истинах» для тебя.
Утешать тебя и убеждать в том, что у тебя нет причин беспокоиться обо мне, — на такое «геройское» и национальное лицемерие я не способен. Беспокойся, мама! Очень беспокойся за меня! Я очень этого хочу. Потому что не знаю, в чем бы тогда заключалась для меня твоя любовь.
Обнимаю тебя, Иван
Дорогая сестра!
Мы убежали от швабов и теперь отдыхаем в тишине. Но продолжаем убивать: вшей, живность и скотину. Сегодня в середине дня я ходил по своим «взводным делам» в штаб батальона и по дороге про себя произносил это письмо. Переписываю его, сидя у очага в крестьянском доме. Милена, понимаешь ли ты, что такое крестьянская нищета? Понимаешь ли ты, что такое женщина-крестьянка? Сперва пойми это, а потом получай аттестат зрелости и ступай учиться дальше.
Я считал, будто тоска по любимому существу — самая тяжкая мука. Теперь я понимаю, что мороз ночью в окопах тяжелее всех душевных страданий.
Я считал, будто муки мышления, постижение тайны, духовные проблемы — самое тяжкое для человека. Теперь я понимаю, что нет ничего тяжелее отсутствия сна.
Я считал, будто постижение истины — самое значительное в жизни, а теперь я убежден, что хлеб — самое в жизни важное.
Как ты понимаешь, мне понадобилось оказаться на фронте, чтоб за две недели войны постичь основные истины в жизни человека. Люди невоевавшие никогда не смогут уразуметь эти основные истины о человеке и о жизни. Если я переживу этот ледяной ад, никому, кто не воевал, не сумею я всерьез поверить. Ни философу, ни писателю, ни ученому.
Мой друг Богдан убеждал меня, будто войн не будет, когда в мире победит социализм. Если это произойдет, людей погубят ложь и всякие химеры. Если человечество не воюет, на земле производят только пищу и предметы домашнего обихода. Исчезнут великая мудрость и великое искусство. Не подумай ненароком, будто я где-то вычитал эти мысли. Впрочем, если вернусь с войны, я привезу тебе свои «Истины», и ты сама увидишь, что я «прочитал».
Я сознательно не захотел начинать письмо самым важным событием за время моей войны. Тяжело ранен, и не знаю, жив ли, Богдан Драгович. Говорят, будто в плен попало триста раненых из нашей дивизии. А Богдан находился именно в том лазарете, в каком-то селе на Сувоборе. Та ночь, когда ранило Богдана, и эта картина в пастушьей сторожке: лежащие у огня рядом он и командир нашей роты, убитый кем-то из своих солдат за то, что не захотел отступать без приказа, — та ночь все сломала во мне. В ту ночь я стал подлецом, убийцей, дезертиром!
Пришел новый командир роты, надо прервать письмо. Сестра моя, ты должна простить мне, что я так категорично был настроен против твоей любви к Владимиру Тадичу. Это была моя наивность мирного времени. Непонимание основной истины в человеке. Самого редкостного в нем. Если существует нечто, что можно считать человеческим счастьем, то прежде всего это любовь. Мы счастливы постольку, поскольку мы любим и поскольку нас любят. И я, как солдат, по-солдатски тебе советую: люби, Милена! Люби, не бойся того, что будет завтра.
Твой брат Иван
Папа!
Сегодня я долго разговаривал с одним крестьянином из твоего Прерово. Он подробно и очень интересно рассказывал мне о тебе и деде Ачиме. Этот Тола Дачич, его сын в моем взводе, — весьма лукавый и продувной мужик. У него гораздо больше слов, чем ему нужно для жизни. До сих пор мне таких людей из народа не доводилось встречать. Будь он неладен! Очень меня взволновал и встревожил его рассказ о деде Ачиме. Мне больше не кажется убедительным твое объяснение причин вашего разрыва. Все гораздо трагичнее и сложнее, чем ты мне в Крагуеваце при прощании рассказывал… Как только я получу увольнительную или после безразлично какого завершения этого ужасного душегубства, я поеду прямо в Прерово. Мне кажется, ты сделал ошибку, отправив меня в Сорбонну и не свозив никогда в Прерово. Меня мучает, что в одном я остался неискренен по отношению к тебе. Я должен сказать тебе правду. С седьмого класса гимназии я стыдился, что у меня отец — видная личность в партии и человек политики. Потому что политика для меня страсть гораздо более низкого сорта, чем даже склонность к обогащению. А как профессия — бесчестнее купеческого ремесла. Об этом я хотел сказать тебе, когда в Крагуеваце после ужина мы шли с тобой по улицам. Но мне не хотелось тебя обижать.