— Я не слушаю твои нотации, — донесся до меня ее голос, когда я подходила, а когда она меня заметила, то повернулась и повторила уже мне: — Я не выслушиваю от него нотации. Он хочет, чтобы я последней тут осталась. Нет.
У директорского кабинета в тридцати ярдах от нас в тени дверного проема собрался кружок любопытных учителей — они только что дообедали и теперь мыли руки из жестяного чайника с водой, а заодно наблюдали за дебатами.
— Мы теперь не станем говорить, — прошептал Ламин, робея перед такой аудиторией, но Хава уже разошлась, и остановить ее было трудно.
— Тебя тут один месяц не было, так? А ты знаешь, сколько других отсюда за этот месяц уехало? Поищи Абдулае. Ты его не увидишь. Ахмет и Хаким? Мой племянник Джозеф? Ему семнадцать. Нету! Мой дядя Годфри — его никто не видал. Теперь у меня его дети. А его нет! Он не хотел оставаться здесь и гнить. Через черный ход ушли — все они.
— Черный ход — это безумие, — пробормотал Ламин, но затем вдруг осмелился на дерзость: — Машала — тоже безумие.
Хава шагнула к нему — он как-то весь съежился. Он же не только в нее влюблен, подумала я, он еще и немного ее боится. Такое я понимала — я и сама ее побаивалась.
— А когда я поеду в учительский колледж в сентябре, — сказала она, тыча пальцем ему в грудь, — ты по-прежнему тут будешь, Ламин? Или тебе нужно быть в каком-то другом месте? Ты еще будешь тут? — Ламин перевел на меня взгляд — панический, виноватый, что Хава приняла за подтверждение: — Нет, не думаю.
В шепот Ламина прокралась угодливость.
— А почему просто к твоему отцу не обратиться? Он же достал визу твоему брату. И тебе такую же сможет достать, если попросишь. Это не невозможно.
Я и сама об этом далеко не раз думала, но никогда не спрашивала у Хавы впрямую — ей, казалось, никогда особо не хотелось говорить об отце, — и теперь, видя, как все лицо у нее оживилось от праведной ярости, я очень обрадовалась, что не спросила. Кружок учителей разразился болботаньем, словно публика на боксерском матче, когда нанесен особенно жесткий удар.