Выбрать главу

Так, скрючившись и оцепенев, Крашев сидел долго. Накатывались на берег волны и, тихо прошептав что-то свое — мудрое и грустное, — исчезали навсегда. Огромным, сонным, навечно связанным с берегом, неведомым морским зверем темнел под водой совсем просевший мол. Но пустынно, как много лет назад, здесь уже не было: холодный, струившийся по верхушкам волн свет от громадных гостиниц, расставленных на другом берегу, дотекал и сюда, наполняя забытый пляж и прибрежные заросли неясным мерцающим сумраком. Оттуда же неслась музыка, теряясь в тихой бухточке и отдаваясь здесь лишь мерным буханьем нижних тонов.

Песок вбирал его тепло, и, наконец, его большому телу стало до дрожи холодно. Оцепенение проходило. Но той твердости и бодрости духа, при которых он мог всегда управлять собой, приказывать себе, не было. Крашев оглянулся назад, на кусты и тропинку, по которой прибежал сюда.

Ночь была свежа, но все еще по-южному нежна и тиха. Над тропинкой, над кустами ежевики и дальше, над кладбищем мерцали крупные звезды. Привидевшиеся ему тени, их голоса еще ясно звучали в нем. Но суда над ним не было. Да и не могло быть — подсказывала ему трезвая часть его сознания. Но, прибежав к этому берегу, он уже смирился с тенями, с их укорами и с будущим судом над ним. Сейчас же, кроме огромного, охватившего его чувства неопределенности, не было ничего. Это было настолько противно его натуре, долгие годы жившей конкретными вещами, что, не вынося этого, Крашев встал, зачерпнул ладошкой воду, ополоснул лицо и медленно пошел по берегу, как бы проверяя, что вокруг все есть и все конкретно: соленая вода в море, холодный песок на берегу, сила тяжести под ногами, припахивающий йодом воздух… Все это было: и море, и упругая земля, и свежий воздух. И все было вечно и прекрасно. Но внутри него самого было так пусто! И это несоответствие родило вдруг такое отчаяние и тоску, что Крашев задохнулся от нахлынувших чувств и, не умом, но инстинктом чувствуя в этом спасение, свернул от берега с равнодушным, вечным морем и побрел к теплым огням родного городка…

Без всяких мыслей Крашев пробрел несколько плохо освещенных окраинных улиц. Потом пошли улицы со столбами-торшерами, изливающими бледно-белый, неживой свет, и Крашеву казалось, что он плывет в этом холодном, мертвящем свете.

За школой — странно-тихой, как будто отдыхающей от шумного, крикливого дня, уличные фонари опять были разбросаны как попало и лили обычный желтый, живой свет, и у одного из них, висевшего на деревянном, дряхлом столбе, Крашев застыл — круг замкнулся, фонарь полуосвещал дом, где жила Анна и когда-то жил ее отец…

Он их предал, забыл… Хотя сейчас он все еще находился в оцепенении и мысли его были вялы и неуправляемы, он вспомнил, наконец, и это последнее…

Он вспомнил маленький перрон их франтоватого вокзала. Его провожали мать и Анна. Школьный друг Ширя, уже став мастером спорта, боролся на очередном чемпионате.

За десять минут до подхода поезда мать, решив что-то еще прикупить ему в дорогу, ушла в вокзальный буфет, и он остался наедине с Анной. Он опять говорил ей о Москве, московских родственниках, о том, что год пробежит быстро и они будут вместе, но чувствовал, что с каждой фразой становится от Анны все дальше и дальше.

Подошла мать и, вызывая чувство стыда и досады, толкала ему в сумку ненужные пирожки. Ему казалось это и мелким и глупым. И опять перед его глазами равнодушно и уверенно заскользил танкер, плывущий куда-то далеко-далеко, и опять ему нестерпимо захотелось уплыть, улететь, уехать…

Перед самым отходом сердце у него все же дрогнуло. Обычно поезда не задерживались у их вокзальчика, а, постояв две-три минуты, катили дальше. Но в тот раз что-то случилось, и он к концу долгой десятой минуты с удивлением обнаружил, что мать и Анна чаще смотрят не на него, а друг на друга, и мать улыбается, а Анна смеется… Ему казалось, что они еле знакомы, и вот… Они опять о чем-то говорили и смеялись и смотрели не на него — уезжавшего, и впервые чувство одиночества маленькой холодной льдинкой прикоснулось к его сердцу.

Ровно за два мига до отхода — он уже был в вагоне — непонятно откуда свалился Ширя. Невысокого роста, с переливающимися мышцами мускулов, силу и ярость которых не мог скрыть новенький белый джинсовый костюм, Ширя подскакивал на своих кривоватых ногах, что-то кричал и показывал на пальцах. Крашев ничего не слышал — вагонные окна на их вокзальчике всегда закрывали (впереди было два тоннеля), но сам вид Шири говорил больше, чем надо. Здесь было все: и радость от встречи, и известие о том, что он — Ширя — опять победитель, и даже то, чтобы Крашев знал: скоро Ширя доберется до Всесоюзного чемпионата, до Москвы, а уж там он себя и покажет…