Новое, неизвестное население бело-розово-желтых домов было, по большей части, нездешним, очень шумным и беспокойным. Вечерами Курбан всматривался в окна четырехэтажек и с удивлением думал, как быстро и прочно фикусы, герань, алое и “ванька мокрый” на подоконниках заменили людям чинары, вязы, карагачи и березы.
Напротив дома Курбана в прошлом году родился еще один бежево-розовый, кирпичный, четырехэтажный детеныш нового, незнакомого ему города. С блестящими оградами, урнами у подъездов, выкрашенными голубой, как небо, краской, с большой асфальтированной площадкой для подъезжающих машин, двумя пожарными бассейнами у запасного выхода, наполненными пока еще относительно чистой водой.
Собственно, дом, как дом, но именно у этого было особенное отличие от всех остальных домов в округе. Дело в том, когда выбивали нумерацию квартир на дверях в доме, начали с последнего подъезда. Что же проще - четыре подъезда, по четыре этажа, на каждом этаже четыре квартиры. Всего шестьдесят четыре квартиры, но кто-то посчитал... восемьдесят! Шестнадцать квартир в доме №3 были фантомами, ибо при наличии квартиры с номером восемьдесят, которую отметили первой, квартир с номерами с первой по шестнадцатую просто не могло существовать!
Поначалу была путаница с почтальонами, которые упрямо норовили в поисках семнадцатой квартиры зайти во второй подъезд, а не в первый, но вскоре все привыкли. Этот факт так развеселил Курбана, что он невольно стал обращать внимание на новых жильцов.
Как и другие братья-близнецы, бежево-розовый, кирпичный дом изо всех сил старался казаться красивым, приветливым, благополучным. За внешними стенами скрывались тесные, бедные комнатушки с одинаковыми бумажными обоями, никелированными кроватями, гипсовыми статуэтками и фарфоровыми слониками. На комодах громоздились бюсты Ильича и Сталина, пограничника Карацупы с верным псом Ингусом, на стенах висели портреты вождей, трофейные немецкие коврики с оленями и медведями, в комнатах стояли одинаковые черно-розовые калоши, теснилась мебель с дешевой обивкой на безликих диванах и неудобных креслах.
Обладатели этих богатств, пережившие страшную войну, землетрясение, принимавшие бедность, как норму, никогда не знавшие другой, более благополучной жизни, были довольны и счастливы. Жизнь била ключом в недрах бежево-розового муравейника.
Звонки на дверях каждую минуту оповещали о появлении на многочисленных порогах чужаков или родных. Светильники на потолках отбрасывали не поддающееся подсчету количество теней. Из кухонных форточек, перебивая друг друга, разносились по округе запахи разнообразной стряпни и кипяченого белья. Непрерывно открывались и закрывались десятки дверей, окон, форточек, фрамуг. Ступеньки лестниц в подъездах, не переставая, считали шаги поднимающихся наверх и спускающихся вниз.
По утрам хозяйки - молодые и не очень, хорошенькие и некрасивые, комсомолки, коммунистки и беспартийные - выбивали пыль из бесконечного множества красных ковров. К многоголосью старых и молодых разношерстных людей добавлялось шуршание серых мышей и красных клопов, резвый бег рыжих тараканов, крики пестрых птиц, возня хомячков и кроликов, ржание лошадей, мычание коров, блеянье овец и коз, мяуканье полосатых и пятнистых кошек, лай беспородных собак и шум бесчисленной и неугомонной детворы.
А по вечерам в каждой квартире происходило свое действие, по большей части, неинтересное: приступы белой горячки и страстной любви, семейные сцены и плач младенцев, шуршание вечерней газеты и шипение кипящего чайника на плите, тихое пение девушки и брюзжание недовольной стервы, крики старой мегеры и нежные слова колыбельной, стук игральных костей и щелканье карт, смех, рыдание, храп, сопение, молитва...
Курбан знал почти все о соседях первого подъезда, ближайшего к нему.
Вчера Тая - соседка со второго этажа, яркая и рослая казачка, обаятельная и вечно разведенная женщина, начала ремонт. Ремонт затевался всякий раз, когда Тая оформляла развод с очередным супругом.
Неизменно каждые полгода, и почему-то по пятницам к вечеру, у подъезда появлялась авоська с нехитрым скарбом незадачливого бывшего мужа. Через некоторое время у авоськи возникал он сам, худой, бледный, с мольбертом (или скрипкой), но с победоносным блеском в глазах, и, припадая на ушибленную ногу, уходил прочь. Тая, высунувшись по пояс из окна, гневная, решительная, бросала вслед удалявшимся в авоське тапочкам последние обличения:
- Дармоед! Тунеядец! Глаза мои чтоб тебя больше здесь не видели!
- Корова... ва ...ва ...ва! - отзывалось эхо между домами.