А Ката сообщит своей семье, что она собирается жить с англичанином, но известит об этом родителей по почте из Лондона — иначе они, пожалуй, станут чинить препятствия. Она прибудет в Лондон десятого, в день рождения Тони, и в то же время распорядится о переводе своих денег из Австрии в один из лондонских банков.
Безукоризненный план! Они обсудили его во всех подробностях, тщательно проверили, нет ли в нем хоть малейшего изъяна, и торжествующе решили, что ничто на свете не сможет им помешать.
В начале июня Антони обнаружил, что у него истрачены все деньги, за исключением отложенной суммы и еще ста лир. Их отъезд ничуть не ускорили три телеграммы и два письма, полученные Катой в быстрой последовательности от отца, требовавшего, чтобы она немедленно вернулась в Вену. Она прочла их Тони, и они сперва посмеялись, а затем несколько встревожились. Тони был убежден, что отцу Каты кто-нибудь написал о плохом поведении его дочери, и он терзался при мысли, что ей по возвращении домой предстоят отвратительные семейные сцены. Однако Ката была уверена, что это не так. В Эе ее никто не знал, и она была чрезвычайно осторожна в своих письмах. Должно быть, дома что-нибудь случилось. Они как раз обсуждали странность этого настойчивого требования вернуться, по словам Каты, весьма необычайного, ибо ей фактически разрешалось делать все что угодно, когда подали четвертую срочную телеграмму с оплаченным ответом.
— Ах, сообщи ему, что ты выедешь завтра, — сказал беспечно Тони. — Это всего несколько дней разницы, а после августа мы всю жизнь будем неразлучны, Ката, Ката, милая Ката!
И все же, несмотря на их план, намеченное расставание на миланском вокзале показалось им чрезвычайно трагичным, и им приходилось неустанно подбодрять друг друга разговорами о том, как быстро пролетит время до августа — лишь немного более двух месяцев, шестьдесят два дня, а потом уж ни единой разлуки. Лишь до августа.
Тони усадил Кату в купе длинного вагона с надписью «Вена» и с любопытством взглянул на объявления на немецком языке, ставшем для него как бы новым родным языком — настолько он чувствовал себя отождествленным с Катой и со всем, что имело к ней какое-нибудь отношение. Он поцеловал ее, затем вышел из вагона на платформу, стараясь принять очень бодрый вид и вместе с тем испытывая такое чувство, словно у него сердце вырывают из груди.
— Лишь немного времени, — промолвил он с тем ужасным ощущением последней минуты, когда знаешь, что надо что-то сказать, как бы это ни было нелепо.
— Да, и ты будешь писать?
— Буду, а ты?
— Конечно.
Какой-то угрюмый толстошеий пруссак, куривший длинную светлую сигару, безучастно глядел на них из купе, находившегося на три окна ближе к концу поезда. Тони едва его заметил, если не считать того подсознательного впечатления, которое много лет спустя воскрешает детали глубоко прочувствованной минуты. Раздался свисток паровоза. Ката далеко высунулась из окна, еще раз поцеловала Тони и прошептала:
— Herz, mein Herz!
Поезд тронулся легким рывком.
— До свидания, Ката, милая, до свидания.
— До свидания.
— До августа.
— До августа.
Тони шел рядом с поездом, но скорость его неумолимо увлекала Кату. Она высунулась из окна, чтобы выглянуть из-за заслонившего ее пруссака. Тони помахал рукой и закричал:
— До свидания — до августа — до нашего дня!
Часть вторая
1919
I