— Не спишь? — спрашивает Никитин.
— Нет,— отвечает Копылов.
— Просить хочу тебя.
— Проси. Сделаю.
— Вернёшься в Тверь, Олёне поклонись. Скажи — счастья искать ушёл.
— Скажу.
— И ещё… От слова разрешаю её. Пусть не губит жизни. Только не забывает пускай в молитвах. А я за неё молиться буду.
— Скажу.
Над Дербентом, над Хвалынью, над всем Ширваном — ночь. Копылов стискивает зубы. Друг идёт на гибель, а отговорить его нельзя.
Из Дербента в Сарай, из Сарая в Казань посол Папин дошёл по воде. Отсюда плыть уже нельзя было: Волга вставала. Посольство и едущие с ним купцы пересели на сани.
Папин ехал тревожный. С ширваншахом против Астрахани не сговорились, а денег и добра пропало много. Великий князь будет гневаться.
Микешин до Новгорода ехал с посольством. Он серой мышью лежал в купеческих санях под тулупами и благодарил бога за удачу. Воистину не угадаешь, где найдёшь, где потеряешь.
После разговора с Никитиным в Нижнем Новгороде, где он подбивал Афанасия обмануть Кашина, Митька жил в постоянном страхе. Он знал — с Никитина станется всё рассказать Василию. Кончилась тогда микешинская жизнь!
Грабёж всё перевернул, а никитинский уход в какую-то Индию совсем окрылил Микешина.
Митька сразу сообразил, что надо говорить Кашину. Не остался в Сарае, а поплыл в Шемаху со всеми потому, мол, что хотел, как уговорились, за Никитиным следить. Уж Афанасий от него и так и этак отделывался, да не вышло!.. В беде под Астраханью винить Никитина. Не пошли бы дальше Сарая — спокойно вернулись бы. А он всех подбивал, сулил барыши. На Русь не пошёл — вину чуял, а прихватил деньги за ладью у Хасан-бека и сбежал к басурманам.
Кто уличит Микешина? Один Копылов мог бы. Ну и того оплевать надо. Будет знать, как издевки строить. Тоже, мол, с Никитиным заодно орал — в Шемаху, в Шемаху! О себе, а не о хозяйском добре думал. И бояр хулил. И князя. Пусть-ка оправдается! Обвинённому люди не верят!
Микешин был глубоко уверен, что всё сойдёт хорошо. В Новгороде он расстался с посольством и уже через две недели добрался до Твери.
Был хмурый декабрьский день. Падал редкий, мягкий снег. И обычно грязная, наезженная дорога нынче белела.
Город издалека походил на вырубку: чернеют под белыми шапками пеньки, утонувшие глубоко в нетронутом покрове поляны.
Вёзший Микешина мужичок молчал, кутаясь в заскорузлый тулуп. Лошадка его, ёкая селезенкой, бежала мелкой, ленивой рысцой, то и дело задирая хвост и переходя на шаг.
Они миновали слободы, стали подниматься к посаду. Микешин узнавал знакомых, его окликали. Митька делал скорбное лицо.
Люди останавливались, долго провожали сани озабоченным взглядом.
Микешин велел ехать прямо к дому Кашина. «Лучше сразу сказать. Вот, мол, не отдыхая, спешил с вестью…» Ворота открылись, сани, стукнув о столб, вкатили во двор. На крыльце отворилась дверь. Олёна, в одной душегрее, бросилась к перильцам.
— Вернулись?! — закричала она.
Митька снял шапку.
За Олёной уже выходил Кашин, показалась Аграфена, сбегались домочадцы.
— Ну‑к, остальные где? — спрашивал на ходу Кашин.— По домам, что ль? Ась?.. Что молчишь? Иди…
— Один я,— опуская голову, ответил Микешин.— Не слыхали разве? Пограбили нас…
Василий Кашин ходил по гриднице, слушая доносящийся сверху плач. Аграфена с разинутым ртом сидела у печи, водила глуповатыми бесцветными глазами за мужем, угадывая его гнев. Заметив наконец жену, Кашин свирепо остановился против неё:
— Пошла прочь!
Кашин рванул всё время сползающую шубу. На чистом половике заметил складку, им же сбитую, поддал половик носком, сволок в угол и стал топтать каблуками, пока не устал. Шуба мешала. Швырнул её на пол, плюнул в лисий мех. Утёр рукавом дрожащие губы и выругался.
Уселся на лавку, с шумом выдохнул спиравший грудь воздух.
— Ну, Афонька…— выговорил он вслух.— По миру пущу, порты холщовые!
Рассказанное Микешиным вызвало в старом купце такой прилив злобы, что он чуть не убил и самого Митьку. Тот еле увернулся от полетевшей в голову палки.
«Ах, сволочь! — думал теперь Кашин.— До Сарая доплыл, так мало показалось! Обмануть захотел, лишнее сорвать! В Шемаху пошёл? Будет тебе Шемаха!»
Вернись Никитин с удачей, Кашин бы слова ему не сказал. Он сам знал это. Но оттого распалялся ещё сильней.
Он клял тот час, когда сговорился с Никитиным. Кикимора Аграфена, даром что дура, и то остерегала. А он-то! Он-то! Поверил!