— Под суд, — поправил Фома. — Не заступился я, озверел просто. Она ведь даже ответить не может. Если ты такой крутой, чего с равным не свяжешься? Со мной, например? А со мной он сам на земле курвился. Мразота. И ни одна падла за него не вступилась, прикинь? Вот так-то.
— Все равно несправедливо, — продолжал я упрямиться. — Ты бы хоть следователю сказал.
— Да говорил я, — усмехнулся Фома. — А толку. А справедливость… Знаешь, она там. — Он указал наверх. — Будет. Обязательно.
И прозвучало это так убедительно, что я понял, что он имел в виду, когда говорил, что жить с верой не проще, но легче.
— Для всех будет, — уверенно добавил Фома. — Даже для… погоди, покажу кое-что.
Мне бы стоило насторожиться, потому что Иван начинал точно так же, а вылилось все в мой побег. Но я, как и утром, был сыт, бдительность снова уснула, а опыт, сын ошибок трудных, был вообще не про меня. Фома ушел в дом, и я видел, как он зажег в комнате свет и копается в каком-то ящике.
Я послушал ночную деревню. Она жила, и в этой жизни ощущались покой и свобода. Мычала корова, кудахтали куры, в кустах заливалась трелью неизвестная птичка, кто-то сосредоточенно копался в траве. Хлопнула дверь, послышался женский голос, слов было не разобрать, потом мужской. Где-то проехала машина — наверное, кто-то возвратился домой, и снова стало тихо.
И над всем этим висел плотный, пахнущий воздух. Что это были за запахи, я не знал, но определенно не чуял их в городе. Чувство покоя и радости придавило меня целиком, и я не заметил, как вернулся Фома.
— Вот, смотри…
Он положил передо мной старые письма и фотографии, целую стопку. Я осторожно подвинул их поближе — листы были старые, выцветшие, серовато-желтые, и я рассматривал их, пытаясь в полумраке различить лица и слова.
Фотографий было много, хрупких, как тонкий фарфор, я боялся, что они начнут ломаться прямо в моих руках. В основном — люди в немецкой форме, при полном параде, наверное, это был архив какого-то высокопоставленного эсэсовца: я не очень разбирался в нашивках рейха, но, судя по их количеству, все это были не простые солдаты. Но попадались и советские фотографии — с красивыми логотипами ателье. Я не очень понимал, при чем тут справедливость, о которой сказал Фома, но мне было интересно прикоснуться к истории и, возможно, какой-то тайне. А что тайна здесь есть, настойчиво подсказывало так плохо зарекомендовавшее себя мое шестое чувство.
На одной фотографии была женщина. Красивая, статная, будто из старых, черно-белых, дореволюционных фильмов. Дорого одетая, с гордо посаженной головой и роскошными волосами, собранными в пышную, по моде того времени, прическу. Не знаю, почему я обратил на нее внимание — может быть, потому, что она не слишком напомнила мне деревенских жительниц, как я их себе, конечно, представлял. Но и на немку она тоже была непохожа.
Я уже отложил фотографию в сторону, но снова придвинул.
— А кто это?
— Эвелина Красовская.
Фамилия прозвучала знакомо.
— Погоди… я не знаю, в курсе ли ты, но Красовские — это же местные богачи. Это ее повесили? А сын ее, немецкий офицер, освободил местных, которых в Германию гнали?
Я старался вспомнить, что рассказывала мне баба Лиза. Но вечерняя истома давала о себе знать, факты никак не лезли в голову.
— В курсе. — В голосе Фомы зазвучали очень странные нотки. — Я же тебе хотел показать справедливость. — Он забрал у меня бумаги, быстро просмотрел их и протянул мне одну фотографию. — Узнаешь?
Эту фотографию я уже видел, она лежала одной из первых в стопке: немецкие офицеры. Сейчас же, когда Фома привлек к ней мое внимание, я всмотрелся попристальнее, даже посветил себе лампой. Да, так и было.
— Так это старуха Ермолина?
— Здесь она еще не старуха, — с усмешкой заметил Фома. — Она была переводчицей при немцах. А ее двоюродную тетку, как ты верно заметил, казнили из-за сына… Сами немцы и казнили. А Эвелина смогла доказать, что она невиновна. Доказать свою преданность, так сказать… правда, как, я не знаю.
Я смотрел на женщину, которая была родственницей моей жены, и искал схожие черты. Но не видел — ни в поблекшей фотографии Красовской среди немцев, ни в портрете. То ли время было такое, что стирало сходство с современными лицами, то ли мне не хватало воображения, то ли и в самом деле между Наташкой и Эвелиной не было ничего общего. Зато мне в голову пришла другая мысль. Откуда у Фомы фотографии? Он что, родственник моей бывшей жены? Может быть, даже более близкий родственник Красовской-Ермолиной, чем Наташка, и, выходит, унаследовать дом должен был он?
— Ермолин — фамилия ее мужа. Он погиб еще в финскую, там есть его письмо. Там много интересных писем… Я, когда их нашел, сначала думал выкинуть или на растопку пустить. А оказалось… В общем, интересный эта Эвелина человек. Как я понял, эти письма и фотографии — все, что у нее осталось. После освобождения… Она сидела несколько лет после войны, о лагере в письмах тоже есть. Интересно было читать… сравнить, что ли, тогда иначе все было и люди другие. — Фома помолчал. — Не знаю, как она это все сохранила, наверное, где-нибудь спрятала.