Какому самому, Симуков не сказал, но было в этом слове столько многозначительности, что упрямый Слободкин должен был тут непременно дрогнуть и сдаться. Но он смотрел на Тараса Тарасовича широко открытыми, удивленными глазами и молчал.
- Не понимаю, ничего не понимаю... - устало и как-то равнодушно сказал Слободкин после паузы.
- Чего не понимаешь? Чего? - с трудом сдерживая себя, чуть не крикнул Симуков.
- Кому и зачем нужно такое?
- У нас все на энтузиазме народа держится. И мы обязаны энтузиазм раздувать любыми средствами, любыми силами. И печатью тоже. Разве это так трудно понять?
- Я, наверно, никогда не пойму такого. Энтузиазм, говорите? Но зачем же его раздувать? Да еще любыми средствами! Тут уж не энтузиазм получится, а ерунда какая-то...
Слободкин был убежден в своей правоте и пытался хоть в чем-то убедить Симукова. Но тот чем дальше, тем становился упорнее. Видя, что все его доводы не производят впечатления, Тарас Тарасович пустил в ход самый главный, на его взгляд, самый веский:
- Тебе, Слободкин, такое доверие оказано, такая забота проявлена, а ты не ценишь хорошего отношения.
- Вы о чем?
- Подумай как следует.
- Станок доверили? Спасибо. Огромное.
- Не притворяйся дурнем. УДП получил? Ты знаешь, кто и как его выхлопотал?
С этой минуты Слободкин перестал слышать, видеть и даже понимать, что происходит. Вот Симуков уже назвал его дураком. Да, да, самый настоящий кретин. Идиот! Ведь не хотел же брать этого чертова УДП. Чувствовал, плохо может обернуться. Так и есть! Куда же хуже?..
Слободкин отстегнул клапан кармана гимнастерки, вытащил ненавистный талон и швырнул его на стол перед опешившим Симуковым. Слова при этом были сказаны самые простые, самые сдержанные. Рассказывая потом о случившемся Зимовцу и ругая его за то, что тот вверг его в неприятности с этим талоном - пропади он пропадом! - Слободкин ясно дал понять другу, что не унизился, сохранил чувство собственного достоинства в перепалке с Симуковым.
- Что же ты сказал ему все-таки?
- Сказал, что работать иду. Что некогда тратить время на всякую чепуху.
- Ну и правильно. Он выслуживается, по-моему, этот Тарас. Вот тебе два человека - Каганов и он. На одном заводе, в одном цехе, в одинаковом положении, а присмотришься - два полюса. У одного действительно о фронте все думы, другой только тем и занят, что вприсядку перед начальством пляшет.
- А зачем?
- Спроси его.
- Я таких не встречал еще.
- Считай, тебе повезло. Сколько хочешь их. Посмотри вокруг повнимательней. Вот знамя мы получили, да? Прекрасное дело. Но люди, подобные Симукову, видят в этом только повод для треска и шума. А что шуметь? Что галдеть? Нажимать дружней надо, а не звонить в колокола.
- И работает он так же?
- Да как тебе сказать. Дело свое знает, опыт есть, но больше всего любит, чтоб его другим в пример ставили. Для этого у него все средства хороши. Не прочь и чужие заслуги себе приписать. Вот ты тогда в морозилке отличился. Он сказал на совещании у директора, что это наш, мол, девятый цех таких людей воспитывает. И еще себя в грудь при этом не забыл постучать.
- Зимовец, ты мне друг?
- Ну допустим.
- Как друга, последний раз прошу - про морозилку больше ни слова. Надоело, ей-Богу!
- Ладно, усвоил. Я тебе еще об Устименко хотел сказать. Это тоже своего рода Тарас Тарасыч.
- Устименко оставь в покое.
- К тебе-то он подкатился, будь здоров! И пилотка, и мыла кусок, и все такое прочее. Но посмотрел бы ты, как он с другими обращается, с ремеслом, например. Ребята неделями в баню попасть не могут, а он во всех инстанциях рапортует: полный порядок, мол. Такой лисы я еще не видел. Вот тебе уже два экземпляра? Два. А в целом что получается? Черное за белое часто выдаем. Слободкин задумался. Помолчав немного, сказал:
- Я от матери письмо получил. Пишет, что все хорошо у нее. Послушаешь, выходит, так хорошо, словно лучше никогда и не было.
- Это разные вещи. Мать тебя огорчать не хочет, только и всего. С Устименкой, а тем более с Симуковым, ее не равняй.
- Что ты! Но в ответ я все-таки знаешь какое ей письмецо накатал? Прочитал бы - ахнул!
- Ну и правильно. Была бы у меня мать, я б своей то же самое написал. Дескать, ничего мне, мамаша, не нужно, все у меня имеется, даже валенки.
- Почему именно валенки? - удивился Слободкин.
- Она о них больше всего убивалась. Отец у нас с гражданской без ног пришел. Отморозил. Мать потом всегда говорила: пойдешь, сынок, служить, я тебе валенки с собой дам. В Сибири скатают.
Зимовец посмотрел на свои измызганные, заштопанные проволокой кирзовые сапоги, потом на такие же сапоги Слободкина, потом опять на свои.
- Не довелось старой собирать меня в армию, чужие люди провожали. Ты чего скис, Слобода?
- Я? Нет, что ты! Тебе показалось...
- Не показалось. Вижу ведь, скис. Не горюй, у тебя- то все в порядке пока. - Зимовец посмотрел в глаза друга - пристально, внимательно. Грустно-грустно.
Глава 7
Случилось так, что и второе письмо от матери Слободкин получил через Зимовца. У того завелось знакомство за почте, и всякий раз проходя мимо, он не забывал спросить, нет ли чего для друга. И когда письма снова не было, отходил от окошка с таким видом, будто сам ждал от кого-то весточки и не дождался. Сегодня, поглубже упрятав в карман конверт с уже знакомым ему почерком, Зимовец торопился отыскать Слободкина, с которым не виделся целые сутки.
- Танцуй, Слобода! - торжественно потребовал Зимовец, размахивая письмом перед носом Слободкина.
- От мамы! - Слободкин широко развел в стороны руки то ли для того, чтобы действительно пуститься в пляс, то ли намереваясь обнять приятеля.
- Не танец, а халтура, - отдавая письмо, проворчал .Зимовец.
- Прочитаю - спляшу.
Но чем внимательней вчитывался Слободкин в материнские строки, тем становился серьезней.
- Случилось что-нибудь? - заметив резкую перемену в настроении друга, спросил Зимовец.
- Нет, ничего...
Зимовец дал ему возможность дочитать до конца, лотом спросил:
- Опять - все хорошо, сыночек?
- Опять.
- Да-а. Там тоже, конечно, того... Если первое письмо матери только насторожило Слободкина, то сквозь строки этого он ясно почувствовал, как мать постоянно недоедает, недосыпает, нуждается в самом насущном. Он читал, перечитывал скупые материнские строки, и его воображению рисовалась картина: пришла мать с ночного дежурства в холодную пустую квартиру. Поставила чай на электроплитку. Слободкин представлял себе все с такой наглядностью, что даже видел, как стекала холодная капля по стенке алюминиевого чайника, слышал, как, добравшись до еле тлевшей, бледно-малиновой спирали, она долго шипела и крутилась там, не в силах испариться. На первую каплю набегала другая, третья... Мать целый час дожидалась, когда закипит вода, но так и не дождавшись, садилась с кружкой к столу и пила - без заварки, без сахара, заедая ломтиком черствого черного хлеба, умещавшегося на ладони. Он представил себе и эту ладонь - крохотную, иссеченную глубокими складками. Когда отец жил еще с ними, он частенько посмеивался над матерью, говорил, будто руки у нее не рабочего человека, хотя, по его же словам, она всю жизнь, с самых ранних лет, только и делала, что гнула спину - то на фабрике, то дома. Слободкин и спину ту увидел сейчас. Стала она какой-то острой, узкой, чуть лине в величину ладошки...
- Ты пиши ей чаще, - сказал Зимовец, понявший настроение друга, - сейчас почта еле ходит. От меня привет передай. Есть, мол, тут личность одна Зимовец Прокофий Ильич. Такой, сякой, разэтакий, парень в общем и целом ничего, только ночью сильно брыкается.
- Что ты! Как только узнает про нашу житуху - бросит все, пропуск оформит, примчится. Точно знаю.
- Ну тогда пиши, что живешь в особняке и подают тебе по утрам кофе в постель.
- Черный? Или с молоком?
- Я больше всего, знаешь, какой люблю?
- Какой?