Потом равнодушие и пустота внутри сменились вялым любопытством. Мысль, остановившаяся, как часы во время землетрясения, вновь нехотя сдвинулась с мертвой точки, но теперь она снова и снова шла все по тому же тесному замкнутому кругу, спотыкаясь, точно сонный раб, лениво проделывающий одну и ту же бессмысленную работу. Опять и опять Джек пытался разгадать ту же загадку: откуда она, внутренняя связь между гнусностями, внешне так не похожими друг на друга? Он нимало не сомневался, что связь эта существует; в чем она заключается, его мало интересовало; и, однако, он день за днем возвращался к этой головоломке, хмуро и холодно поворачивал ее на все лады, понемногу составляя туманную, бесформенную и уродливую теорию из тех, какие хорошо знакомы врачам в домах для умалишенных.
Случайно услышанные давным-давно, еще прежде, чем он выпустил дрозда, обрывки разговоров, которые шепотом вели между собою одноклассники, казавшиеся ему такими же мальчишками, как он сам; строки из библии, столько раз читанные, что все слова были знакомы и привычны, хотя в смысл их он никогда не вдумывался; сценки, нечаянно виденные на соседних скотных дворах; куски каких-то старинных историй из латинской хрестоматии; фотографии, объяснившие ему, что означали эти слова, сценки, отрывки, — все это теперь ожило в мозгу и неотступно преследовало его. Вспоминалось и лицо дяди в ту последнюю ночь; то же выражение смутно почудилось Джеку и в час, когда взгляды их встретились над беспомощной собакой. Наверно, такое же лицо было у Тарквиния, когда он подкрался к ложу Лукреции.
В последнее воскресенье августа к Реймондам заглянул доктор Дженкинс. Обедня уже отошла, но семья викария еще не вернулась из церкви. Дома был только Джек, он лежал на кушетке у окна и широко раскрытыми глазами безнадежно смотрел на исхлестанную дождем вересковую долину.
Доктор Дженкинс, как и все вокруг, поверил всему, в чем обвиняли Джека, и до сих пор относился к нему с холодным равнодушным сожалением; но в эту минуту желание утешить мальчика оказалось сильнее всего.
— Может быть, для тебя было бы лучше жить не дома? — спросил он.
Трагическое лицо Джека словно застыло.
— Да, поэтому дядя меня и не отпустит.
Это прозвучало без горечи, — так называют своими словами простую, будничную истину.
— А ты с ним об этом говорил?
— Я спрашивал, можно ли мне уехать куда-нибудь и поступить в другую школу.
— И он не согласился?
— Конечно нет.
Минута прошла в молчании.
— Джек, — снова заговорил доктор, — ты понимаешь, почему дядя тебя не отпускает?
— А я и не надеялся, что он отпустит, — ровным голосом ответил Джек, — я ему нужен для забавы. Вы никогда не видали, как он дрессирует щенят? Дядя любит, когда кто-нибудь живой бьется у него в руках.
Доктор Дженкинс содрогнулся: такая ненависть прозвучала в этом ровном голосе. Они опять помолчали; старший сосредоточенно думал, младший опять устремил безнадежный взгляд в мокрую даль за окном.
— Мне кажется, я смогу его уговорить, — сказал наконец доктор Дженкинс.
— Конечно: вы слишком много знаете.
— Имей в виду, мальчик, я не люблю циников, даже взрослых. Допустим, я попрошу за тебя.
Жесткая складка легла у губ Джека.
— Зачем? Вам-то что?
— Ничего. Просто я вижу, что ты несчастлив, и мне тебя жаль.
Джек порывисто сел, в глазах его блеснул затаенный огонек.
— Вы хотите мне помочь?
— Если смогу, — очень серьезно сказал доктор Дженкинс, озадаченный этой переменой.
Джек изо всех сил стиснул руки.
— Тогда вытащите меня отсюда! — заговорил он хриплым, срывающимся голосом. — Отправьте меня куда-нибудь, чтоб мне никогда больше не видеть дядю. Я... я больше не могу здесь... вам, конечно, не понять... я буду терпеть, сколько смогу, но долго мне не выдержать...