Выбрать главу

Настроение было безусловно лирическое… Несколько часов в лесу ложились в память как большой и наполненный впечатлениями день. Хотя никаких поводов к впечатлениям, казалось бы, и не было. Средней паршивости лесок с болотистыми низинами. Надо хоть годок-другой оттрубить на железе, чтоб оценить сухую листву под ногами, и треск сороки на вершине черно-зеленой ели, и полянку раскисших маслят, и рдяную шрапнель рябины, которую стали немедленно жевать и сплевывать.

Вдохнешь вот так — родная земля, и даже в груди щемит. А походишь пару часов — устанешь вдруг с непривычки, и скучно вдруг и неинтересно на этой земле делается. Как писал писатель, и все хорошо, да что-то нехорошо. И мысль одна, и банальна она до тошноты и противности: как вообще на земле хорошо, и как мы в частности неправильно живем, а правильно почему-то неохота. А и охота — так неясно, как. А и ясно — не получается. А если получается — так вечно не то, хоть немного, но обязательно не то.

Но есть варианты, ребята, подумал Колчак. Бывают варианты.

Особенно же хорошо на земле, когда знаешь, что сейчас — домой, на борт.

— Ну что — конец экспедиции? В шлюпку!

4

Лоцмана сговорили на ходу по рации. Лоцманов по старинке полно — водить им нынче особенно нечего.

Лоцман был — загляденье, хоть сейчас в парадную хронику. Походил он на старого артиста советского кино Олега Жакова, блиставшего и трогавшего души зрителей в ролях старых рабочих, хитроватых боцманов и самородков из народа, не шибко сильных в общей грамоте, но смекалистых крепким народным умом. Седоус и сухощав был боцман, мал и прям, и в чисто промытых морщинах таились подначка, честность и куча прочих положительных качеств. Он внушал симпатию. О нем хотелось заботиться и называть «батя». Короче, хорошо вписался в команду.

Лоцману выделили каюту и место за столом в офицерской кают-компании. Походило на то, что он знал о своем сходстве со знаменитым некогда артистом и, в свою очередь, старался играть взятую на себя роль, находя в этом лишний повод к самоуважению. Кителек был стар и отутюжен, тельник стар и свежестиран, латунный краб на заношенной капитанке потемнел от времени и речной сырости. Нет, лоцман ласкал взор. Соответствовал. Трогателен и надежен одновременно.

Ощутив уважение, лоцман, которого звали Максим Егорович, тоже такое хорошее народное имя-отчество, и которого все тут же стали, естественно, звать просто Егорыч, — так вот, лоцман попросил поставить ему на мостике кресло, чтоб он мог там с удобством проводить все время безотлучно. А поскольку кресло оказалось низким, и лобовых стекол не доставало, Егорыч попросил подставить под него какую-нибудь подставку, ящик. На этом подиуме он, сидя в кресле, напоминал знаменитого виолончелиста Ростроповича, того самого, чей особняк был виден с «Авроры» на набережной оставшейся далеко позади Невы, солирующего в концерте перед оркестром, чтоб всем было его хорошо видно и сразу понятно, кто в оркестре главный.

Водрузив свое сухонькое тело на насест, он туманно возвестил рулевому, как бы сразу давая понять распределение функций:

— Партия — наш рулевой. — Выпить за обедом он уважал. Уважал и в другие приемы пищи, и между приемами тоже.

Рулевые тут же окрестили его «лоцман Случай». Сидеть молча ему было скучно, он чувствовал настоятельную потребность передавать молодым морякам свой большой навигационный и жизненный опыт, иллюстрируя бытовую философию доходчивыми примерами из богатого лоцманского прошлого.

— А вот еще однажды под Северодвинском был случай, — упоенно журчал он. — Иду я это раз по деревне, в магазин зайти. А деревенька — мужиков ни одного. А я в форме, молодой, здоровый, грудь в медалях! И вдруг — бабка навстречу: миленький, говорит, выпить хочешь?

— Понятно, — хмыкал рулевой.

— Ничего тебе не понятно! Старая такая бабка, старушка, можно сказать.

— Понятно. Не бывает старых бабок, бывает мало водки.

— Ты слушай сюда! Бабушка, понял? Я, конечно, говорю: не страдаю, но всегда можно. Зовет в дом. Показывает литровку самогона. И говорит: угощу как полагается, только вот мне корову забить надо. Старая, болеет что-то, надо хоть на мясцо продать, пока не сдохла, сердешная. Ладно, говорю, бабка, наливай. Она мне налила стакан — и все: нет, говорит, сначала дело сделать надо. Беру тесак, иду в хлев. Стоит корова и на меня смотрит. Буренка. И глаза грустные. Ну — не могу! Рука не поднимается. Ей тоже, думаю, что ли, выпить дать, чтоб легче ей было, для поднятия духа перед переходом в лучший мир. Бабка услышала — ни в какую: не для коровы, говорит, самогон делан, да и не станет она. Коровы, говорит, не пьют, где это слыхано!