Неожиданности, впрочем, на том не заканчивались. Неподалеку от героического полотна обнаружилась стеклянная витрина, в которой был выставлен тот самый плащ. Судя по нему, генерал Максимо Гомес был в действительности сухоньким узкоплечим мужчинкой ростом чуть ниже метра шестидесяти. Под плащом в той же витрине виднелись трогательно потертые замшевые полусапожки генерала, на вид — размера тридцать шестого, не более. Однако экспонат из соседней витрины окончательно развеивал всякое недоумение посетителя. Здесь был выставлен именной револьвер героя. И я вам скажу, доктор Фрейд бы такому револьверу сильно порадовался, ибо клиническая картина открывалась при его осмотре на всю свою глубину. Револьвер был чудовищного размера, с шестигранным стволом длиной в полметра и представлял собою идеальную модель гипертрофированного мужского самолюбия в натуральную генеральскую величину.
Я вышел из полутемного вестибюля музея в полуденное городское пекло и пошел к центру города, в сторону площади Сан-Хуан-де-Диос. К тому моменту я уже знал, что здесь, посреди тропического острова, вдалеке от моря, куда никогда не долетает влажный бриз, нужно ходить медленно, стараясь не вдыхать раскаленный воздух слишком глубоко. А маршрут надо выбирать так, чтобы ни на секунду не покидать теневую сторону улицы.
Это был Камагуэй, город в геометрическом центре Кубы, пустой и оцепенелый в адской залитой солнцем жаре. Когда-то он родился приморским рыбацким городком, одним из первых основанным на острове европейскими поселенцами, но четыреста пятьдесят лет назад, когда мириться с бесконечными пиратскими набегами и грабежами стало уже невозможно, жители перенесли его вглубь суши. Три века спустя Камагуэй оказался столицей богатой скотоводческой провинции. И скучающие владельцы окрестных имений понастроили тут немыслимое количество театров, кабаре и казино, чтоб не приходилось лишний раз тащиться со своими деньгами в Гавану или Сантьяго.
Все это колониальное великолепие, весь этот тропический Лас-Вегас сто пятидесятилетней давности стоял теперь практически в руинах. Стены домов были так густо оплетены разнообразными плющами, циссусами и прочими лианами, что казалось, мощные их канаты проросли в каменную кладку насквозь, а местами сама толща этих стен состояла уже из одной только запутанной узловатой сети лиан, воздушных корней, ветвей и пыльных листьев. Растрескавшаяся краска крупной чешуей отставала от изъеденных жучком дверей и щелястых ставен. Мостовой во многих местах попросту не осталось. Тут и там виднелись подозрительные кучи щебенки, вполне способные оказаться остатками рухнувших фасадов. Даже кое-какие из прежде роскошных театральных залов превратились теперь в подобие курортных кинотеатров под открытым небом: крыши их давно провалились внутрь, а плюшевая обивка кресел и лож истлела под солнцем и дождями, обнажив дощатую основу.
Тем не менее эти руины были непередаваемо красивы, романтичны и увлекательны. Мне чудилось, что сейчас, когда я наконец доберусь до центральной площади этого Макондо, мне предстоит нос к носу столкнуться с одним из бесчисленных Аурелиано или, может быть, разглядеть за приоткрывшейся ставней Ремедиос Прекрасную.
Просторная площадь оказалась, однако, совершенно пуста. Какое-то человеческое движение наблюдалось только на самом краю, под стенами старинного госпиталя Сан-Хуан-де-Диос, куда падала тень колокольни. Там стояла выкрашенная белой краской фанерная тележка на велосипедных колесах под выцветшим полотняным тентом. Над нею что-то такое колдовала пышная тетка в полосатом, словно старый матрас (а скорее всего как раз из старого матраса и выкроенном), балахоне.
Я подошел. Она продавала самодельные креольские сладости.
Ровно два вида: на крышке тележки с одной стороны лежала кучка фунтиков из аккуратно нарезанной газетной бумаги, наполненных мелким желтоватым попкорном, каждое зернышко которого было густо облеплено влажным тростниковым сахаром; с другой виднелось несколько низких картонных стаканчиков с блестящими светло-коричневыми кубиками, похожими на неровно наломанные твердые ириски.