Никаких дополнительных объяснений не последовало. Алла Андреевна забрала журнал и ушла в комнату, которая служила ей кабинетом и спальней, оставив Соню в недоумении.
«Им просто не хватает мужчин, – решила тогда Соня. – Поэтому они мужчинам прощают то, чего женщинам никогда не простили бы».
«Им» – это значило тем дамам, которые составляли круг Аллы Андреевны Дурново и, как Соня смутно понимала, определяли своей жизнью настоящую московскую жизнь, внешне незаметную, но незыблемую, как стены Кремля.
И, может, не стоило удивляться, что мужчины при таких женщинах вырастали слабыми и вялыми, как Петя Дурново?
«А что я про них знаю, про мужчин? – подумала Соня. – Не про московских, а вообще. Кого я из них знаю? Ника только. Ну, отца еще».
Воспоминание об отце было для нее непростым с тех самых пор, как он ушел от них с мамой. Но сейчас, посреди этого сияющего весенней зеленью московского бульвара, оно показалось Соне особенно тревожным. Здесь, в Москве, появилась в ее мыслях об отце какая-то новая, ускользающая неясность, но какая именно, понять она не могла.
– Ты меня не слушаешь? – обиженно спросил Петя.
– Нет, почему? – Соня вздрогнула. Она в самом деле не слушала его и уловила только вот эту интонацию обиды. – Просто я думаю.
– О чем? – с такой же капризной настойчивостью спросил он.
– О том, что у твоего начальника жена совершенно себя не знает.
Соня просто выбрала первую попавшуюся мысль из тех, которые приходили ей в голову за сегодняшний вечер. Приходили и, не задерживаясь, за ненадобностью исчезали.
Петю ее слова удивили.
– Как это себя не знает? – с недоумением спросил он.
– У нее такая внешность, которую теперь редко встретишь. Такой, может, и совсем теперь не бывает, – объяснила Соня. «Если бы мне такую!» – подумала она при этом. – А она со своей внешностью обходится так, будто она у нее самая обыкновенная.
– Все равно не понимаю.
– Ну, вот ее бы немножко по-другому накрасить, и она бы как артистка двадцатых годов была.
– Нашла о чем думать! – недовольно поморщился Петя. – Все-таки знаешь, Сонь, эта твоя парикмахерская… Ты ведь умная девушка, неужели не можешь найти себе что-нибудь поинтереснее?
– Мне интересно работать в парикмахерской, – отрезала Соня.
Главное, это было чистой правдой. После всех мечтаний и метаний оказалось, что ничего интереснее этого занятия в ее жизни-то и не было…
– Но можно ведь учиться, – не унимался Петя.
– Институт я уже закончила.
– Тоже мне, институт! – фыркнул он.
– Какой есть, – сердито сказала Соня.
Но на самом-то деле не очень она и рассердилась. Какой под руку попался, такой и закончила, это ведь правда, на что обижаться? Просто ей не хотелось объяснять Пете, в каком странном состоянии она находится с тех самых пор, как оказалась в Москве.
Это было состояние абсолютной внутренней неопределенности. Оно не имело никаких разумных объяснений, потому что появилось в то время, когда Соня поняла, что никакая она не актриса, и когда ей попросту негде было жить, но не прекратилось и в то время, когда она перестала думать об отвлеченных вещах, а быт ее приобрел вполне определенные черты.
Может, Петя хотел сказать еще что-нибудь, но они уже свернули на Сивцев Вражек и подошли к дому.
Алла Андреевна читала, сидя в кресле в гостиной.
– Ну как юбилей? – спросила она, поднимая голову от журнала. Соня разглядела, что журнал тот самый, французский, который принесла недавно подруга. – Стерлядь давали?
– Ага, – кивнул Петя.
– У Ефанова на юбилее фаршированные осетры были, – вспомнила Алла Андреевна.
– Чем фаршированные? – заинтересовался Петя.
– Сами собой. В общем, вы не голодные. Прекрасно! А то я не готовила. Зачиталась, – улыбнулась Алла Андреевна. – Я ведь раньше с французского переводила, – объяснила она Соне. – С детства у меня мечта была – Париж…
Улыбка у нее получилась необычная, совсем ей не свойственная. И голос прозвучал не с резкой насмешливостью, как всегда, а задумчиво и почему-то печально.
– А я не знала, что вы с французского переводили, – невпопад проговорила Соня.
«А что я про нее вообще знала?» – подумала она при этом.
Ну да, она знала, что Алла Андреевна хорошо воспитана, но при этом до бесцеремонности прямолинейна – без всякой необходимости может вогнать человека в краску каким-нибудь язвительным замечанием.
Что интересуется множеством житейских мелочей, которые не имеют к ней никакого очевидного отношения: узнав, например, что сосед поменял машину, обязательно расспросит Петю, где эта машина куплена, за сколько, в кредит или за наличные, в какой мастерской будет обслуживаться, и прочее тому подобное, – но при этом может совершенно отключиться от внешней жизни, если попадется интересный перевод, и в таком случае не заинтересуется даже тем, что собирается есть на завтрак, обед и ужин ее единственный сын.
Что всегда говорит о деньгах с такой задумчивой печалью и так подчеркивает их нехватку, будто у нее в кармане последние десять рублей, но при этом ни на секунду не задумается, купить или не купить новую посудомоечную машину, если испортилась старая.
И все эти сведения Соня до сих пор считала для себя достаточными. Но сейчас, услышав непривычные интонации в голосе Аллы Андреевны, она подумала, что не знает о ней ничего.
Удивительно было и то, что на глупые Сонины слова та не ответила, по своему обыкновению, какой-нибудь колкостью.
– И не только переводила, – сказала Алла Андреевна, – а очень себе близкой Францию чувствовала. Да и сейчас то же чувствую. Сейчас, может быть, даже в большей мере.
– Почему? – спросила Соня.
Петя ушел к себе в комнату, а она села на диван, попадающий в тот же световой круг от торшера, в котором стояло и кресло Аллы Андреевны.
Все лампы в этом доме были старинные – и та люстра синего стекла, что висела в Петиной комнате, и этот, на резной бронзовой ножке, торшер с зеленым абажуром, и настольная лампа с основанием из какого-то сиреневого камня, которая стояла в кабинете. Но, в отличие от чайного фарфора и столового серебра, они не принадлежали предкам Дурново. Все эти лампы вообще неизвестно кому принадлежали – Алла Андреевна принесла их с помойки лет сорок назад. Тогда, объяснил Соне Петя, многие обновляли мебель и выбрасывали устаревшие вещи, оставшиеся в коммуналках с дореволюционных еще времен, – и тяжелую мебель карельской березы, и допотопные люстры и торшеры, с которых замучаешься пыль стирать. Аллочке Дурново было тогда пятнадцать лет, но она догадалась, что люстре синего кобальтового стекла не место на помойке. И догадалась, как теперь выяснилось, правильно: точно такую люстру, как в комнате у Пети, она обнаружила потом в Екатерининском дворце, когда ездила в Царское Село со знакомыми американцами…
И свет от этих ламп был особенный. В этом свете Соня смотрела сейчас на Аллу Андреевну и видела ее как будто бы новыми глазами.
– С возрастом мы все становимся отчасти французами, – улыбнулась Алла Андреевна. – Не понимаешь? Просто у тебя не тот еще возраст. Вот мне когда-то одна старушка рассказывала, маман моей парижской подруги: «Если мужчина предложит француженке уединиться с ним на часок в отеле, то, может быть, получит пощечину. А может быть, она согласится – почему бы и нет, если он ей нравится? Но если он при этом вздумает рассказывать ей о своих душевных метаниях да о том, что его никто никогда не понимал, а она вот наконец поняла, или, того хуже, станет объяснять, как непросто он к ней относится, то ничего, кроме скуки, у нее не вызовет. Пощечину он в этом случае, может, и не получит, но и ничего от нее не получит вообще». Такая вот парижская жизнь.
– Но если у него правда метания? – спросила Соня. – И если его правда никто никогда не понимал? Разве так не бывает?